В начале вечера на небе появилась зарница, что предвещает, как известно, душную и знойную погоду. Одна за другой собрались над Дублинскими горами колонны угрюмых облаков и выгнулись от горизонта до горизонта темно-серым туманным куполом. Их медленное, но неуклонное перемещение составляло контраст чудовищной неподвижности воздуха. Атмосфера давила, над городком нависла неведомая угроза, словно некие злобные силы прокладывали себе путь в самую его сердцевину под хмурым, предостерегающим взглядом небес.
Утро того же дня старая Салли, экономка приходского священника, провела в тревоге. Во сне ей пригрезилось, что она застилает громадную парадную постель с камчатым темно-зеленым пологом. Это предвещало неминуемые неприятности — не обязательно крупные (однажды в подобном случае дело ограничилось тем, что доктор Уолсингем уронил за борт парохода кошелек, содержимое которого не составляло и гинеи серебром), но не следовало зарекаться и от более серьезной беды. Что за опасность сулило дурное предзнаменование — оставалось только гадать.
Тем же утром посыльный привез внушительных размеров квадратное письмо, снабженное круглой печатью размером с крону, не меньше, адресованное преподобному Хью Уолсингему, доктору богословия, дом у моста, Чейплизод. Получив письмо, достойный священнослужитель выказал явные признаки беспокойства и заставил посыльного битый час ожидать ответа; ровно в два тот же посыльный прибыл со вторым письмом, однако на этот раз адресат ограничился краткой запиской. «Вряд ли это будет понято правильно, — произнес доктор, сидя в своем кабинете над захлопнутым фолиантом и хмуря брови, — но служение Всевышнему не допускает двуличия. Пребуду ли я чистым перед Господом, если стану произносить слова упования, тогда как в моей душе нераздельно царит страх? Нет, оставлю эту миссию тому, кто способен достойно ее исполнить, сам же ограничусь тем, что буду присутствовать — раз уж это необходимо».
Да уж, ночка выдалась темная, хоть глаз выколи. А ветер, а потоки дождя! Как раз в то время доктор Уолсингем стоял под навесом на крыльце основательного кирпичного здания, построенного во времена короля Вильгельма{20}, — именно здесь жительствовали в минувшем веке почтенные пастыри чейплизодского прихода. На докторе красовались просторный сюртук и накидка, гамаши на пуговицах, широкие кожаные штаны были подобраны и стянуты ремешками поверх гамаш, поля шляпы опущены и привязаны большим шелковым платком, дабы надежнее прикрыть парик и уши. Вид в целом, осмелюсь сказать, нелепый, но что поделаешь — на сей раз, как всегда бывало в ответственных случаях, над гардеробом доктора изрядно потрудились женские руки. Седовласая Салли, особа с добродушным и степенным лицом, держалась на заднем плане, в холле, а хорошенькая Лилиас, единственное дитя достойного священнослужителя, вышла на крыльцо поцеловать отца на прощанье и окончательно убедиться, что он обут и одет сообразно погоде и обстоятельствам. Доктор с любящей улыбкой похлопал дочь по щеке, а затем оперся на руку старого Джона Трейси, дворецкого. Джон держал в руках красивый роговой фонарь, который выхватывал из темноты попеременно то придорожные кусты, то зубчатое ограждение моста, то окно, заливаемое потоками воды. Единственным, чем не запаслись путники, были зонты, в ту пору еще не существовавшие. Вскоре священник, честный Джон, всегдашний его спутник в ночных вылазках, а также «фонарь-который-носит-Джек»{21} (согласно любимому выражению доктора) уже совершали свой извилистый путь меж бесчисленных луж. После того как они скрылись за углом, Салли и Лилиас минут пять еще стояли на крыльце с горящими свечами.
Из бокового окошка «Феникса» до путников долетал ослабленный расстоянием и шумом дождя напев дудок — достаточно мелодичный и вполне созвучный окружающей темноте и тому печальному поводу, что побудил священника совершить столь позднюю прогулку; это искусные «Олдермены Скиннерз Элли» наигрывали песенку, славящую короля. Для светского мотива она звучала чересчур торжественно и походила скорее на погребальный напев. Минуло четверть десятого, и, за исключением музыкантов, все живое вокруг уже затихло. Нынешняя ночь как нельзя более годилась бы для тайной вылазки: траурные облака, разверзшиеся хляби небесные, гулкие хлюпающие звуки со всех сторон, сплошной поток под ногами, полноводные сточные канавы, на которых недоставало только мельниц; бешеные ручьи мчались вдоль улицы, не разбирая пути, огибали углы домов и попадали в замутненную, рябую от дождя Лиффи; хмурая река, виясь, устремлялась к морю, чернотой своей не отличимому от небес.