Выбрать главу

То были замечательные дни самых радостных надежд, самых чистых устремлений, которые овладели тогда Прагой! Экспедитор день за днем скупал все выходящие газеты. Для этой цели проживающие в доме и соседи сообща вносили деньги. Сначала он прочитывал их сам, а потом разъяснял содержание. Любой слушатель, ежели он чего-то недопонял, мог задавать вопросы, и никто его не перебивал, ибо экспедитор говорил с таким знанием дела, что другой человек, хотя, может быть, и слышал все это десятки раз, готов был слушать снова и снова, будучи убежден, что только теперь рассказчик добрался до самой сути и только сейчас все стало понятнее и яснее.

Чаще других спрашивал Павлик. Он испытывал постоянное волнение, ему казалось, что с каждой минутой, наряду со всеми, он становится другим человеком, что уже невозможно вернуть, как многие опасались, прежние времена рабства и угнетения. Он был вместе с теми, кто видел перед собой только безоблачное будущее, неугасимый свет и вечно сияющее солнце.

Как он надеялся, что у его господина исчезнет теперь бледность с лица, а между тем сам становился все бледнее. Да, постоянные раздумья и сильное чувствование привели к тому, что Павлик утратил свой цветущий вид, его коренастая фигура делалась выше, по мере того как он терял в весе, так что вскоре он по худобе не отличался от своего господина. Павлик так и подскочил от радости, когда увидел впервые на Собеславе белую шляпу легионера с плюмажем, переливающимся красным, голубым и белым цветами, и висевшую на боку красивую шпагу, которую тот купил для последнего маскарадного бала! Он одним духом слетал к портному пригласить его снять мерку с Собеслава, задумавшего в придачу к шляпе и шпаге сшить костюм из темно-голубого бархата. А сколько у него было радости, когда сапожник принес сапоги с высокими голенищами и серебряными шпорами! Он часами готов был слушать бренчание их колесиков, вращающихся так быстро, что за ними невозможно было уследить взглядом.

Когда Собеслав впервые вышел на улицу в своем красочном одеянии, на которое дядя не пожалел денег, люди в изумлении застывали на месте, глядя ему вслед, пока он не исчезал за углом. Невозможно было представить себе ничего более замечательного, чем сие олицетворение молодого мужества, и впечатление, производимое Собеславом, было единственным, что примирило его с судьбой.

Вряд ли сначала было ему по душе вставать раннем утром, упражняться с оружием, простаивать бог знает сколько на посту, ночью в любую погоду патрулировать по улицам, изнемогать от усталости, жариться до черноты на солнце. Больше всего его удручало, когда он должен был обращаться к своим товарищам, избравшим его своим начальником, со словами приказа, если в этом была необходимость, или произносить ободряющие и возвышенные речи. Когда было возможно, он старался этого избежать, так как не находил других фраз, кроме самых обычных, затасканных, всем уже давно известных, скорее убаюкивающих, чем возбуждавших. Они сопровождались жиденькими хлопками, но даже их могло не быть, когда бы слушатели не знали заранее, что, как только закончится его речь, появится неизвестно откуда огромнее ведро с вином и их позовут пить за успехи новой жизни и радужные надежды.

Часто думал он про себя: к чему этот шум, непрерывное возбуждение и неразбериха? Однако он был удовлетворен установившимися порядками, не желал для себя никаких перемен, наоборот, мечтал, чтобы так продолжалось вечно. Если он и вспоминал свои рассуждения о мировой скорби, которыми столь откровенно бравировал, то немедля с укором говорил себе, что его презрение к жизни и есть не что иное, как презрение к общественным отношениям, никогда не представлявшим для него интереса, что на самом деле его размышления значительно более глубоки, устремлены к самой сути явлений, а все остальное — просто шелуха. По временам ему представлялось несправедливым, что он должен что-то охранять, оберегать, для чего-то трудиться, да, наконец, и воевать, что, как он сам себе в душе признавался, совсем ему не нужно и нисколько его не трогало, и нередко задумывался над тем, как бы это достойным образом увернуться от оказанной ему чести.

Ах, все это было бы возможно, все возможно, если бы не дядя-декан! От одной мысли о счастливом будущем чешского народа этот добрый человек совсем впал в детство, безоговорочно, безоглядно присягнул этому идеалу, ради защиты коего в случае необходимости готов не колеблясь отдать свою жизнь. Как хотел бы он быть на месте Собеслава! Как завидует его молодости, его деятельности, его судьбе! И он говорит это не просто как родственник, но и как духовное лицо.