Однако, выпустив эту стрелу, господин комиссар взглянул на меня с истинно отеческой добротой. Отныне он знал, хорошо знал, что у меня никогда не пропадет охота навещать его и что прогулки по Стромовке, доставлявшие всем огромное удовольствие, для меня не будут иметь никакой притягательной силы, ибо вот эта длинная комната, примыкающая к залу заседаний, не перестанет казаться мне величайшей сокровищницей на свете.
С того достопамятного воскресного вечера я всякий четверг приходила к господину комиссару. Он встречал меня всегда необычайно приветливо и, проводив в свою сокровищницу, предоставлял мне самой выбирать книги, а возвратясь через два часа, расспрашивал, что в них более всего меня поразило.
Я делилась с ним своими впечатлениями, верно, в подобных же выражениях, что и в своем письме.
Однако теперь господин комиссар, умудряясь в течение вечера множество раз назвать меня глупой, непонятливой девчонкой, сумасбродкой, начисто лишенной здравого смысла и рассудительности, уже не иронизировал по поводу моей болтовни; внимательно выслушав, он принимался анатомировать мои выражения хотя и чрезвычайно острым, но уже не столь убийственно разящим скальпелем. Привыкнув к его суровым оценкам, я, часто не дождавшись, когда он кончит, прерывала его, признаваясь, что в самом деле сказала нечто несусветное.
Благодаря его неиссякаемой доброте я познакомилась почти со всей свободолюбивой немецкой литературой того времени, прежде всего с последователями «Молодой Германии»{72}, которых не только в Австрии, но и у них на родине объявили смутьянами. А я познакомилась с ними под кровом пражской полиции!
Да, именно там читала я с трепещущим сердцем самые пламенные их песни, самые восторженные призывы к свободе и благу народа, именно там, обливаясь горючими слезами, спрашивала я себя, неужто родина моя навсегда останется безгласной, безвестной, бездеятельной. Тогда я еще не знала о существовании у нас национального движения, не знала о наших поэтах и завидовала немцам, у которых такие поэты были. Я чувствовала, что при всеобщей сплоченности во имя идеи, которую они почитали возвышенной и святой, при благородном стремлении к объединению родины, которая тогда была располосована на несколько частей, при согласной деятельности, направленной к осуществлению цели, надежды их должны исполниться. Так оно и случилось.
Не немецкий учитель (der deutsche Schulmeister), как принято утверждать, а немецкий поэт (der deutsche Dichter) был тем, кто своими песнями рождал воодушевление в сердцах читателей и сеял любовь к отчизне во всех душах, кто при всякой возможности возбуждал уважение к национальной самобытности своего народа, кто верил в него и раскрывал его достоинства, озарив их золотыми лучами своей поэзии и пронизав нежнейшим трепетом своего сердца, кто с завидным постоянством называл народ свой самым достойным и великим распространителем культуры, беззаветным борцом за права всего человечества, смелым и благородным мыслителем и исследователем природного царства, — именно он, поэт, не только воскресил эту мысль, но и укрепил, утвердил ее и навечно запечатлел в душе каждого, оставив на ней неизгладимый след, подобный тому, что оставляет резец мастера на стальном листе. Удастся ли когда-либо и певцам славянства совершить столь же великое деяние?
Да, все, за самыми незначительными исключениями, было тогда прекрасно, возвышенно, благородно в поэтическом царстве Германии: изящная словесность была устремлена к самым чистым и высоким целям, и только этому идеализму, а вовсе не искусству полководцев обязана Германия победой у Седана{73} над Францией, той Францией, которая словно никогда и не внимала могучим аккордам священной арфы Виктора Гюго, но лениво позволила убаюкать себя материализмом бонапартистской эпохи, вовсе позабыв о своих исторических традициях, о своем давнем предназначении — развернуть и нести перед народами знамя гуманизма, — за что и обрушилась на нее кара, глубоко и на долгие годы уязвившая ее национальную гордость.
Родители мои опасались, как бы господин комиссар, приглашая меня к себе, не воспользовался моей неопытностью с целью выведать у меня сведения о тех или иных лицах, с которыми мы были в дружеских отношениях и круг коих был в ту пору весьма широк и примечателен. Однако ничего подобного в действительности не было. Мы никогда не говорили ни о ком из наших знакомых, — книги и только книги, их содержание были тем стержнем, вокруг которого вращался разговор этого загадочного человека; он не уставал обращать мое внимание на то, что находил в них достойного. Как правило, наряду с красотами поэтического слога и вдохновенным описанием природы это были пылкие строки, воспевавшие права народов, это были восторженные пророчества о том, что народ должен одолеть все козни недругов света и правды, красноречивейшие изъявления свободолюбия, на которые господин комиссар не только указывал мне, но стремился, чтобы они дошли до моего сердца и увлекли меня.