Выбрать главу

Но сегодня Ксавера спросила себя, почему же, если она счастливее, удачливее, свободнее других, у нее на лбу между бровями появилась какая-то легкая тень, словно прожилка на лепестке лилии? Она понимала, что это морщинка, настоящая морщинка; ее, разумеется, не было видно, когда она смеялась и болтала, но она мгновенно обозначалась, когда Ксавера печально, задумчиво смотрела на себя в зеркало. И какая другая тень все чаще и чаще ложится ей на сердце, распространяя вокруг холодную, болезненную пустоту, как, например, сейчас? Чего страшится она, о чем тоскует, если у нее есть все?..

Ксавера остановилась, с вниманием огляделась вокруг, и ей пришло на мысль, что голубое и прозрачное, как сапфир, небо принадлежит сегодня всем, для всех с живительными лучами солнца пришла весна, для всех сладко щебечут пташки на пробуждающихся к жизни ветвях, подыскивая безопасные убежища для своей любви, для всех пробиваются на куртинах из рыхлой почвы золотые и белые колокольчики и вербное воскресенье — великий праздник для всех, но только не для нее. Она была только тогда по-настоящему жизнерадостна, весела и свободна, когда ничего не знала, кроме этого прекрасного сада, и не было у нее большего и лучшего развлечения, чем бродить с Леокадом Наттерером по снегу, возвращаясь вечером из церкви.

Ах, Леокад! Как давно она о нем не вспоминала! Говорят, он уже в семинарии, причем по желанию самого императора. Никто не удивлялся, что он исполнил желание такой высокой особы. Не удивлялись и те, кто знал его отца, который, несомненно, выгнал бы его из дому, сделай он хоть малейшую попытку пойти против воли государя, и те, кто знал самого Леокада. Это мягкое, нежное сердце, говорили люди, создано не для нашей грубой жизни и нашей грубой любви; юноше будет гораздо лучше в святом убежище, где он может отдаться духовным интересам и ученым занятиям. По слухам, он был в таком отчаянии после смерти матери, что брат, не менее его страдавший, должен был неустанно следить, как бы он не сделал чего над собой, и много ночей провели они вдвоем на кладбище, на ее могиле.

Неужто Леокад догадался, кто именно посоветовал императору определить таким образом его будущее? Нет, не может быть! Император, разумеется, никому не сказал, что дочь-принцесса советовала ему предложить нескольким юношам из лучших пражских семейств показать пример другим, посвятив себя духовной карьере, а принцессе подала эту мысль ей одной известным способом председательница Общества пресвятого сердца Иисуса. Но если Леокад так и не подозревал, что она, Ксавера, вмешалась в его судьбу, почему же не известил ее ни единым словом, что с ним происходит? Или со смертью матери все его другие чувства не просто заглохли, но пресеклись в корне? А ведь у Ксаверы была причина сердиться на него: могла ли она не принести его в жертву деве Марии, если видела, что начинает поддаваться чувству, питать прежние надежды, что любовь к нему поможет ей избавиться от тягот ее домашнего бытия? Как права была бабушка, предостерегая ее от любви к мужчине: даже Леокад и тот не мог сохранить верность и, видно, охладел к ней в ту самую минуту, когда, подарив ему перчатку, она показала, что все еще не забыла его.

Ксавера продолжала свою прогулку, но теперь она стала гораздо покойнее. Она больше не думала ни об отце Иннокентии, ни о прокламации, ей хотелось наконец-то уразуметь, почему Леокад даже не попрощался с нею. Она приготовилась к трогательному расставанию со слезами, все хорошо наперед обдумала и, быть может, даже лишилась бы чувств, подав ему руку, которую он с таким жаром прижимал некогда к своему сердцу, что у нее не было и тени сомнения в его постоянстве.

Менее всего могла она думать, будто Леокад совершенно изменился всего за какие-то, несколько недель. В тот день, после процессии, она ясно видела, как он счастлив, что вновь ее видит. Нет, причиною того, что он так быстро от нее отвернулся, как и за его добровольным отречением от мирской суеты, стояло, несомненно, что-то еще, кроме скорби по матери. Уж не брат ли?