Стоун лежал на холщевой койке, рядом с которой стояло некое подобие походного складного стульчика. Рядом были аккуратно расставлены бутылка с водой, несколько пузырьков с лекарствами, наручные часы и бритва Стоуна.
Вид у больного был довольно приличный, отнюдь не изнуренный, хотя он пребывал в полуобморочном состоянии, которое не позволяло ему даже узнавать окружающих, а тем более приказывать им что-то. Мне показалось, что он даже не догадывался о нашем присутствии. Стоуна я узнал бы где угодно. Сейчас от его былой мальчишеской удали и ловкости не осталось и следа, хотя лицо сохраняло присущее ему благородство черт, густые желтоватые волосы по-прежнему плотно облегали голову со всех сторон, и даже жесткая рыжеватая бородка, отросшая за время болезни, почти не портила его внешности. Он оставался прежним широкогрудым мужчиной, хотя глаза заметно помутнели, и он лишь что-то бормотал, точнее, как бы выплевывал нечленораздельные сочетания отдельных слогов и букв.
Этчам помог Ван Райтену раздеть и осмотреть его. Для человека, столько времени пролежавшего в постели, он сохранил довольно крепкую мускулатуру; на теле практически не было шрамов, если не считать несколько следов порезов в районе коленей, плеч и груди. На ногах их было совсем мало, зато на плечах красовалась добрая дюжина шрамов округлой формы, причем все они располагались спереди. В двух или трех местах виднелись свежие раны, а еще четыре-пять, очевидно, только-только зарубцевались. Свежих опухолей я практически не заметил, разве что на груди, точнее по бокам от грудных мышц виднелись две ассиметрично расположенные припухлости. Внешне они мало походили на чирьи или фурункулы, скорее могло создаешься впечатление, будто под вполне здоровые мышцы и кожу кто-то загнал пару округлых и достаточно твердых предметов, что, впрочем, не вызвало какого-либо воспаления и, тем более, нагноения.
— Я бы не стал их вскрывать, — заметил Ван Райтен, и Этчам согласно кивнул.
Они постарались поудобнее уложить Стоуна, а перед заходом солнца мы все еще раз навестили его. Он лежал на спине, грудь высоко вздымалась вверх, хотя просветления сознания, видимо, не наступило. Этчам проводил нас в специально подготовленную хижину, а сам остался с больным.
Звуки джунглей здесь ничем не отличались от звуков в любом другом уголке Африки, а потому уже довольно скоро я мирно похрапывал на своей койке.
Внезапно сон покинул меня — я почувствовал, что лежу в кромешной тьме и к чему-то прислушиваюсь. При этом я четко различал два голоса: один явно принадлежал Стоуну, тогда как второй был какой-то хриплый, посвистывающий.
Даже несмотря на вереницу лет, отделявших меня от прошлого, я без труда распознал голос Стоуна, как будто слышал его только вчера, но другой голос мне ни о чем не говорил. По силе он несколько уступал воплю новорожденного младенца, хотя в нем определенно чувствовалась звенящая энергия, словно это был оглушающий писк громадного докучливого насекомого. Я различил рядом с собой в темноте напряженное дыхание Ван Райтена и понял, что он тоже не спит. Как и Этчам, я немного понимал наречие балунда, но сейчас мог разобрать лишь пару-другую слов. Голоса чередовались возникавшими между ними паузами.
Неожиданно все звуки слились воедино, причем зазвучали с поразительной быстротой. С одной стороны — сочный баритон Стоуна, словно он находился в полном здравии, а с другой — этот неимоверно скрипучий фальцет, — они затараторили почти одновременно, подобно голосам двух ссорящихся людей, не оставивших надежды договориться друг с другом.
— Я этого больше не вынесу, — проговорил Ван Райтен. — Давайте посмотрим, что там происходит.
Он наконец нащупал лежавший в кармане куртки фонарь, щелкнул выключателем и жестом показал мне, чтобы я следовал за ним. У входа в хижину он остановился и, как мне показалось, машинально выключил фонарь, словно зрение мешало слуху.
Мы оказались в полной темноте, если не считать слабого свечения угольев в костре носильщиков, да еле видимого блеска звезд, пробивавшегося сквозь густые кроны деревьев. Доносилось умиротворяющее журчание протекавшего неподалеку от лагеря ручья.
Поначалу мы слышали оба голоса, которые звучали практически одновременно, однако внезапно тот, второй, поскрипывающий, вознесся до невообразимой высоты тона, превратившись в пронзительный, острый как лезвие бритвы свист, буквально пронзавший собой грохочущий, хрипловатый баритон Стоуна.