Время шло, и я начала понимать, что имела в виду маменька Одетта, пожелав мне «быть стойкой». Становилось совершенно ясно, что наш ребенок решил появиться на свет в самый разгар революции. На нашей маленькой улице слышался все возрастающий гул восстания. Сначала донеслись вопли и крики, ритмичный перестук сабо. Перепуганные соседи сообщили, что королевская семья бежала.
До меня все доносилось издалека. Мне положили на лоб мокрое полотенце, но это нисколько не уменьшало боли и не приносило прохлады. Иногда подступала тошнота, мои внутренности скручивались узлом, но меня рвало только желчью. Вся в слезах, я призналась маменьке Одетте, что не вынесу этого мучения. Она старалась меня успокоить, но я чувствовала, что сама она неспокойна. Она все время подходила к окну и смотрела на улицу. Потом она спустилась вниз, чтобы поговорить с соседями. Казалось, никто не думал обо мне и о моем ребенке. Всех волновал только мятеж. Что же произойдет, если все уйдут из дому, даже повитуха, и бросят меня здесь одну, беспомощную, неспособную даже пошевелиться? Неужели все женщины проходят через подобный ужас или только я? Испытала ли эти страдания моя мать? И маменька Одетта, когда производила вас на свет? Невысказанные вопросы, которые я не смела тогда додумать до конца и только теперь могу записать, потому что уверена, что никто не прочтет этих строк.
Я помню, что заплакала и не могла уже остановиться, страх разрывал мне желудок. Корчась на влажной от пота постели, я слышала крики через открытые окна: «Долой Бурбонов!» Глухой грохот пушек заставил всех вздрогнуть, повитуха не переставала нервно креститься. Вблизи слышался сухой треск ружейной стрельбы, а я молилась, чтобы ребенок поскорее родился и чтобы кончилось восстание. Я нисколько не волновалась за судьбу нашего короля и не думала, что станет с нашим городом. Я эгоистично думала о себе, даже не о ребенке, только о себе и о своем чудовищном страдании.
И это длилось часы, потом день сменил ночь, а раскаленные щипцы продолжали терзать мое тело. Вы незаметно удалились и находились, вероятно, в гостиной вместе с маменькой Одеттой. Вначале я прилагала неимоверные усилия, чтобы не кричать, но вскоре на меня стали накатываться волны непереносимой боли. Я уже не могла сдерживать вопли, но все же старалась их заглушить влажной ладонью или подушкой. Потом, в бреду своих страданий, я стала кричать в полный голос, не обращая внимания на открытые окна и на ваше присутствие этажом ниже. Я никогда не кричала так сильно и так громко. Мое горло охрипло. Слезы иссякли. Мне казалось, что я умираю. И в моменты приступов самой невыносимой боли я действительно желала смерти.
Ребенок наконец родился, когда с адской силой ударил в набат мощный колокол собора Нотр-Дам, звон отдавался в моем измученном мозгу как удары тяжелого молота. Это случилось в самый разгар мятежа, на третий кровавый день, когда была приступом взята Ратуша. Маменька Одетта узнала, что над крышами, вместо бело-золотого знамени Бурбонов, теперь развевается трехцветное знамя французского народа. Ну а вам, Арман, стало известно, что среди гражданского населения были многочисленные жертвы.
Родилась девочка. Я была слишком измучена, чтобы почувствовать разочарование. Ее положили мне на грудь, и, рассматривая это сморщенное гримасничающее создание, я не испытала, к своему удивлению, никакого прилива любви, никакой гордости. Жалобно пискнув, новорожденная оттолкнула меня своими крохотными кулачками. И через тридцать восемь лет в наших отношениях ничего не изменилось. Я не понимаю, что случилось. И не могу этого объяснить. Для меня это остается загадкой. Почему одного ребенка любят, а другого — нет? Почему ребенок отталкивает свою мать? Чья здесь вина? Почему это определяется с самого рождения? И почему уже ничего нельзя изменить?
Ваша дочь превратилась в жесткую женщину, состоящую из костей и углов. В ней нет ни грана вашей мягкости или моей приветливости. Как можно выносить ребенка, плоть от плоти твоей, и не ощущать его родным? Я считаю, что она похожа на вас: у нее ваши глаза, ваши темные волосы и ваш нос. Ее не назовешь хорошенькой, но если бы она почаще улыбалась, то была бы красивой. В ней нет даже живости моей матери, ее тщеславного кокетства, которое временами казалось почти потешным. Что увидел в ней мой зять, элегантный и корректный Лоран? Вероятно, безукоризненную хозяйку дома. Видимо, она хорошо готовит. И твердой рукой управляет хозяйством своего мужа, сельского врача. А их дети… Клемане и Леон… Я почти не знаю их… Уже несколько лет я не видела их милые личики.
И сегодня я сожалею только об этом. Как бабушка, я хотела бы иметь прочные связи со своими потомками. Но слишком поздно. Возможно, я превратилась в несведущую мать, потому что была несостоявшейся дочерью. Быть может, отсутствие любви между мной и Виолеттой — это моя вина. Быть может, я достойна порицания. Я мысленно вижу, как вы гладите меня по руке, словно желаете сказать: «Ну будет, будет». Но видите ли, Арман, я ведь так любила малыша. Конечно, можно сказать, что так случилось из-за сложившейся ситуации. Сегодня, на закате дней, я могу оценивать прошлое и утверждать это почти без боли. Но не без угрызений совести.
Как мне вас не хватает, мой дорогой. Я смотрю на вашу последнюю фотографию, сделанную на смертном одре. На вас красивый черный костюм, который вы надевали в торжественных случаях. Волосы с едва заметной проседью и усы тщательно расчесаны. Руки сложены на груди. Сколько раз после вашей смерти созерцала я этот портрет? Тысячи, наверное.
Я только что пережила непередаваемый ужас, мой любимый. Мои руки еще дрожат, и я пишу с трудом. Пока я пристально всматривалась в каждую черту вашего лица, входная дверь задрожала от мощных ударов. Кто-то пытался войти. Я вскочила, опрокинув чашку. Мое сердце готово было вырваться из груди. Я замерла. Могли ли они меня услышать? Догадаются ли, что в доме кто-то есть? Я медленно подкралась к входной двери. Снаружи слышались голоса, кто-то топтался возле двери. Щеколда опять задергалась. Затаив дыхание, я приложила ухо к двери. Мужские голоса звонко разносились в утреннем морозном воздухе.
— Этот дом скоро сломают, работы должны начаться на следующей неделе. Хозяева уже уехали, и дом пуст, как яичная скорлупа.
Сильный удар потряс деревянную дверь, и я поспешно отпрянула.
Эта старая дверь чертовски прочная, — откликнулся другой голос.
— Ты ведь знаешь, как рассыпаются эти дома, — усмехнулся первый. — Не надо много времени, чтобы его разрушить, да и всю улицу вместе с ним.
— Точно, глазом не успеешь моргнуть, как сметут и эту улочку, и ту, что за углом.
Кто эти мужчины? — гадала я, пока они удалялись. Я следила за ними через щель в ставнях. Два молодых парня в неприметной одежде. Возможно, из команды префекта, которая занимается обновлением и украшением города. Во мне вспыхнула злость. У этих людей нет сердца, они не лучше вампиров, бездушные и бесчувственные. Разве их беспокоит, что будет с разбитой вдребезги жизнью после разрушения дома? Нет, конечно нет.
Префект и император мечтают о современном городе. Об огромном городе. А мы, жители Парижа, просто пешки в этой чудовищной шахматной партии. Прошу прощения, мадам, ваш дом оказался в зоне будущего бульвара Сен-Жермен. Вам придется съехать.«Как мои соседи пережили все это? — думала я, осторожно подбирая осколки разбитой чашки. — Наверное, они заливались слезами, покидая свои жилища?» Где теперь приятное семейство Бару, проживавшее чуть дальше по улице? У мадам Бару сердце разрывалось при одной мысли, что придется расстаться с улицей Хильдеберта. Она, как и я, поселилась здесь, выйдя замуж, и все ее дети родились в том доме. Где они теперь? Месье Замаретти заглянул проститься перед самым приказом об освобождении помещений. Он начал новое дело, открыл лавку на улице дю Фур. Он поцеловал мне руку на итальянский манер, а потом, кланяясь и суетясь, пообещал навестить меня в Туре, у Виолетты. И мы оба прекрасно понимали, что свидеться нам не суждено. Но я никогда не забуду Октава Замаретти. После вашей кончины они с Александриной спасли мне жизнь. Спасли жизнь? — Догадываюсь, что вы крайне удивлены. Я расскажу об этом позднее. Мне нужно многое поведать вам об Октаве Замаретти и Александрине Валькер. Потерпите немного, мой дорогой друг.