Дом оказался ненадежным. Кто-то в него проник. Кто-то свершил над ним насилие. Я почти ощущала, как дрожат от страха его стены. Потребовалось всего несколько минут, и злодеяние свершилось, рана была нанесена.
Его блестящие глаза. Его жадные руки. И в эту ночь меня впервые посетил кошмар. Потом я встала, чтобы посмотреть на дочку. Она все так же спала, теплая и спокойная. И я поклялась, что никогда никому об этом не расскажу. Даже на исповеди отцу Леваску. Даже в своих самых сокровенных молитвах я не могла об этом вспоминать.
Впрочем, кому я могла открыться? С матерью у меня не было близости. У меня не было сестры. Дочь была слишком мала. И я не могла решиться рассказать вам. Что бы вы сделали? Как бы реагировали? В моей голове все снова и снова прокручивалась эта сцена. Не я ли ее спровоцировала? Разве не я, пусть по недосмотру, позволила ухаживать за собой? Разве это не моя вина? Как, в ночной рубашке, я решилась открыть ему дверь? Мое поведение было неправильным. Как я могла поддаться на обман его голоса?
И разве вы не были бы смертельно оскорблены, если бы я рассказала об этом ужасном событии? Вы могли бы подумать, что у меня с ним связь, что я его любовница. Я не вынесла бы такого позора. Я не могла представить себе вашей реакции. Я не могла вынести пересудов, сплетен, всех этих любопытных глаз, многозначительных улыбок, подталкиваний локтем в бок, перешептываний, которые сопровождали бы меня на улице Хильдеберта или на улице Эрфюр.
Никто этого не узнает. Никто никогда не узнает.
На следующее утро он опять был там, покуривая возле дверей типографии. Я боялась, что у меня не хватит сил выйти из дома. Я задержалась на некоторое время, делая вид, что ищу в сумке ключи. Потом я заставила себя сделать несколько шагов до мостовой. Я подняла глаза. Он стоял передо мной. На его щеке виднелся след длинной царапины. Он пристально и откровенно смотрел на меня, гордо подбоченившись. Потом медленно провел языком по нижней губе. Я покраснела и отвела глаза.
В этот момент я его ненавидела. Мне хотелось вцепиться ему в глаза. Сколько подобных ему мужчин бесчинствуют на наших улицах, не боясь наказания? Сколько женщин молчаливо страдают, потому что они чувствуют себя виноватыми, потому что им страшно? Эти мужчины пользуются законом молчания. [16]Он знал, что я никогда не донесу на него. Он знал, что я никогда не расскажу вам об этом. И он был прав.
Где бы он теперь ни был, я его не забуду. Прошло тридцать лет, я никогда больше его не видела, но тотчас узнала бы. Я иногда думаю: что с ним теперь стало, в какого старика он превратился? Догадывался ли, до какой степени перевернул он мою жизнь?
Когда вы вернулись на следующий день, вы помните, как я сжимала вас в объятиях, как я вас целовала? Я повисла на вас, словно от этого зависела моя жизнь. В ту ночь вы овладели мной, и мне казалось, что это единственный способ уничтожить следы другого мужчины.
Через некоторое время месье Венсан исчез из нашего квартала, но с того дня я лишилась спокойного глубокого сна.
Сегодня утром Жильбер возвратился с теплым хлебом и с жареными крылышками цыпленка. Пока я ела, он постоянно бросал на меня быстрые взгляды. Я спросила, что происходит.
— Они приближаются, — коротко ответил он. — Кончились холода.
Я ничего не ответила.
— Еще есть время, — пробормотал он.
— Нет, — ответила я твердо.
И вытерла ладонью подбородок, испачканный жиром.
— Ну, тогда ладно.
Он неловко поднялся и протянул мне руку.
— Что вы делаете?
— Не хочу при этом присутствовать, — проворчал он.
В полном смятении я увидела слезы на его глазах. Я не знала, что сказать. Он привлек меня к себе, его руки обхватили мою спину, как две большие сучковатые ветки. Вонь, исходившая от него, вблизи была невыносима. Потом, смутившись, он отступил. Он порылся в кармане и вынул оттуда помятый цветок. Это была роза цвета слоновой кости.
— Если вы вдруг передумаете… — начал он.
Последний брошенный взгляд. Я покачала головой.
И он ушел.
Я спокойна, мой любимый. Я готова. Теперь и я их слышу: медленный, неумолимо приближающийся грохот, голоса, крики. Я должна поспешить, чтобы рассказать конец этой истории. Но думаю, что теперь вы уже знаете все сами, что вы все поняли.
Я сунула розу Жильбера за корсаж. Моя рука дрожит, когда я пишу эти строки, но это не от холода и не от страха перед рабочими, которые подбираются к дому. Это из-за той тяжести, от которой я должна наконец освободиться.
Наш мальчик был еще младенцем. Он еще не умел ходить. Мы с няней гуляли с ним в Люксембургском саду, возле фонтана Медичи. Был прекрасный, немного ветреный весенний день, сад был полон птиц и цветов. Многие матери привели туда детей. Вас с нами не было, я уверена в этом. На мне была красивая шляпа, но голубая лента все время развязывалась, и ее концы плясали на ветру у меня за спиной. Ах, как Батист смеялся над этим.
Когда ветер вдруг сорвал с головы мою шляпу, он страшно обрадовался, и его губы растянулись в широкой улыбке. На лице появилось мимолетное выражение, рот исказила гримаса, которую я уже видела раньше и которую никогда не могла забыть. Отвратительная гримаса. Это было страшное видение, которое пронзило меня как кинжал. Я схватилась за грудь и удержала крик. Встревоженная няня спросила, что случилось. Я промолчала. Моя шляпа, как дикий зверек, все удалялась, подпрыгивая на пыльной дорожке. Батист хныкал, показывая на нее пальцем. Мне удалось взять себя в руки, и я нетвердой походкой устремилась за шляпой. Но мое сердце продолжало бешено биться.
Эта улыбка, эта гримаса. Меня мутило и наконец вырвало. Не знаю, как я вернулась. Девушка помогала мне идти. Помню, что, придя домой, я прошла в нашу спальню, задернула занавески и остаток дня провела в постели.
Долго, очень долго мне казалось потом, что я заперта в одиночной камере без окон и дверей. Мрачное угнетающее место. Бесконечными часами я пыталась найти выход, уверенная, что он кроется где-то под рисунком обоев, и мои ладони и пальцы безнадежно скользили по стенам в поисках двери. Это не был сон. Это состояние закрепилось в моем сознании, оно пропадало, когда меня отвлекали повседневные дела, когда я занималась детьми, домом, вами. Но потом я снова мысленно задыхалась в этой камере. Иногда, чтобы успокоиться, мне приходилось запираться в маленькой комнатке, примыкавшей к нашей спальне.
С тех пор я никогда не наступала на то место, где свершилось насилие, в нескольких шагах от которого маменька Одетта испустила дух. Мне потребовались месяцы и даже годы, чтобы стереть происшедшее из памяти, чтобы смягчить пережитый ужас. День за днем, всякий раз, как я огибала это место на ковре, я должна была одновременно изгонять и это воспоминание. Я скрывала его, стирала его из памяти, как поступила бы с пятном. До тех пор, пока ковер не был наконец заменен. Как я выстояла? Где находила силы? Я выдержала, вот и все. Я распрямилась, как солдат перед боем. Моя торжествующая любовь к моему сыну и к вам победила чудовищную правду.
Еще и сегодня, любовь моя, я не могу написать слова, не могу подобрать предложения, чтобы выразить эту правду. Но чувство вины никогда не переставало угнетать меня. И когда Батист умер, вы теперь понимаете, почему я была убеждена, что Господь наказывает меня за грехи?
После смерти нашего сына я хотела обратить свою любовь на Виолетту. Отныне она была моим единственным ребенком. Но она мне никогда не позволяла проявлять любовь к ней. Надменная, отстраненная, слегка заносчивая, она, кажется, считала, что я значу меньше, чем вы. Сегодня, с высоты своего возраста, я вижу, что, возможно, она страдала от того, что я предпочитала ей брата. Сегодня я понимаю, что в этом заключалась моя самая большая ошибка матери: я любила Батиста больше, чем Виолетту, и не скрывала этого. Как, должно быть, это казалось ей несправедливым. Ему я всегда давала самое красивое яблоко, самую вкусную грушу. Кресло в тени было для него, для него была самая мягкая постель, лучшее место в театре и зонтик, если шел дождь. Извлекал ли он пользу из этих преимуществ? Пренебрегал ли своей сестрой? Может быть, и да, но мы этого не знали. Возможно, он подчеркивал, что ее любят меньше.