Не подозревая о своей обреченности, подобно тем горбатым и искалеченным детям, которые, еще не зная о своем несчастье, смеются и играют со своими здоровыми сверстниками, Амелия перемежала объятия и ласки сбивчивыми речами о здоровой жизни и здоровых людях; здоровье было для нее словом, полным глубокого смысла и раскаяния. Она, казалось, не замечала противоречия между этими горячими, возвышенными фразами и своим поведением. "Быть может, в конечном счете, — подумал Сильвио, — никакого противоречия здесь и нет".
Наконец они молча и неподвижно замерли друг подле друга, глядя через стекло на дорогу, проложенную в красной вулканической почве, — дорога эта вилась среди пожелтевших трав, сворачивала и исчезала за склоном круглого холма. От глубокой жужжащей сонливости, пронизывавшей воздух, веки Сильвио отяжелели, и, как бывает иногда среди забытья, в голове у него возникли мысли и фантастические образы, причудливо сплетаясь с тем, что урывками видели его слипавшиеся глаза. Он вообразил, что дом Де Керини будет построен в этой самой долине. Он видел уже строительство, голых до пояса каменщиков, копошившихся на лесах; одни поднимались по лестницам, согнувшись под тяжестью кирпичей, другие, с мастерками в руках, были заняты кладкой, третьи склонились вниз, проверяя стену отвесом. Он с большим удовольствием смотрел на них в своем оцепенении, и ему казалось, что они работают бодро, хотя солнце палит особенно сильно, упорно накаляя воздух. Работа спорится, и вот дом уже построен; как одежда с тела, леса падают со стен; готово — дом со всеми террасами, окнами, подъездами одиноко возвышается в долине. Он белый, как облако; на металлических хромированных перилах террас сверкают под лучами солнца ослепительные вспышки. "Это новый дом, — повторяет Сильвио с удовлетворением, — новый, новый". Но вот на фундаменте, чуть правей подъезда, появилась тонкая трещинка, извилистая и черная; становясь все длинней и шире, она ползет по белой стене, быстро разветвляется. Эта трещина кажется живой, она словно способна мыслить, так осторожны и рассчитаны ее движения. Вот она неподвижно замирает на солнце, похожая на уродливый, вывернутый из земли корень.
"С какой стороны она пойдет дальше? — спрашивает себя Сильвио. — Справа или слева? Пожалуй, справа". Но вот, словно вопреки ему, трещина начинает расти слева, извиваясь и раздваиваясь, сначала медленно, с трудом, а потом со зловещей и молниеносной быстротой. Весь фасад, который только что был целехонек, теперь покрыт сетью черных трещин; некоторые тянутся до самого неба, другие появляются с боков; там, где сплошной белизной сияли стены, теперь появилась зловещая мозаика из белых осколков, окаймленных черным; это было неповторимое зрелище, тяжкое и печальное, оно вызывало у Сильвио страх и отвращение. Но самое удивительное было впереди; пока Сильвио смотрел, как трескается фасад, и удивлялся, что он еще не обрушился, сначала из широких, а потом и из самых узких трещин стали появляться черные насекомые. Вот их уже мириады, они просачиваются через каждую щелку, расползаются из черных каемок на уцелевшие белые, нетронутые участки, это что-то среднее между скорпионами и муравьями, они скоро заполонят весь дом, все комнаты, все уголки. Но не могут же они ползать бесшумно, и Сильвио в самом деле слышит, как они сухо трещат крыльями, скребут брюшком, царапают стену клешнями и хвостами. Он оцепенел, охваченный отвращением и страхом, ему хочется, чтобы дом рухнул, провалился под землю вместе со всей этой нечистью. Теперь уже весь фасад черен; треск крыльев становится все громче. "Сжечь! — думает он. — Сжечь… Все это надо спалить", — и в тот же миг приходит в себя.
Треск черных крыльев сменился звоном цикад; во сне Сильвио всей тяжестью навалился на Амелию; открыв глаза, он увидел, что она сидит прямо, поддерживая его, и искоса на него смотрит.
— Я, кажется, заснул, — сказал он смущенно. — Прости меня.
Она покачала головой ласково, словно хотела сказать: "Ничего".
— Если хочешь, поспи еще… — прошептала она, помолчав. — Я буду тебя оберегать.
Воздух в машине был душный; сквозь веки, еще влажные от сна, Сильвио посмотрел на зеленую, залитую солнцем долину; там ему чудился дом, там он видел, как белый фасад раскололся, покрылся мириадами черных, трещащих крыльями насекомых.
— С твоим особняком ничего не выйдет, — сказал он вдруг девушке.
— Почему?
— Такое у меня предчувствие.
Она засмеялась с жестокой радостью и сказала, что они еще будут любить друг друга в этом особняке.
Сильвио ничего не ответил.
На обратном пути оба молчали. Расстались они у подъезда пансиона, причем Амелия в припадке странной благодарности несколько раз поцеловала у него руку. Красный отпечаток ее губ оставался на руке до самого вечера. Всякий раз, взглянув на него, Сильвио испытывал торжество и вместе с тем смущение. О своей невесте он старался не думать и убеждал себя, что в конечном счете это всего только легкое приключение, которое не будет иметь последствий.
И он не ошибся: его чувство к Амелии не было ни глубоким, ни нежным. Как он и думал, это было легкое приключение без всяких последствий. И тем не менее через несколько дней чувство это охватило все его существо и овладело его мыслями. В его жизни наступила смутная и бурная пора, и он сам уже не понимал, счастлив он или же несчастен; ему казалось, Что он гонится за своим желанием, как за закусившим удила конем. И в таком же лихорадочном ритме страсти летело время; работать он мог только по принуждению, бодрость, ясность мысли, энергия в нем угасли, сменившись всепожирающей и неутолимой тревогой. Амелия поистине обладала удивительной способностью притягивать его, и он все глубже увязал в том окружении, которое ему не нравилось и казалось ничтожным и недостойным: всюду он видел холодную и неустанную похоть, бесплодные психологические тонкости, женские прихоти. Это был ее мир, в котором она чувствовала себя как рыба в воде. Куда только девались беспомощность и притворство, которые она неизменно проявляла в более серьезных обстоятельствах! Но ему, когда прошла первая влюбленность, такое легкомыслие и ветреность быстро приелись: он вспоминал то время, когда его занимали только математические выкладки, чертежи, проекты, строительные материалы, и невольно сравнивал эту точность, ясность и твердость с нынешней пустой легковесностью. Он думал о том, что, так сказать, оторвался от камня, цемента, мрамора, железа, чтобы коснуться шелков и духов; и он испытывал неприятное ощущение в кончиках пальцев, сохранявших сладостный плотский запах, которым была насквозь пропитана Амелия. Однако это пресыщение и неприязнь внешне никак не проявлялись; и довольно было одного взгляда девушки, чтобы заставить Сильвио забыть все.
Тем временем у него складывались отношения не только с Амелией, но и с Манкузо. Эти отношения приобрели такой характер, что Сильвио не мог больше питать к сопернику вражду и презрение, как вначале. Напротив, враждебные чувства поневоле уступили место сочувствию. Это произошло потому, что Манкузо под предлогом наблюдения за ходом работы стал регулярно бывать у Сильвио, чаще всего по утрам. Обычно он заходил как бы случайно, говорил, что заглянул на минутку, и извинялся за беспокойство. Но потом, бросив странный взгляд на чертежи, он садился в кресло в дальнем углу, закинув ногу на подлокотник и надвинув шляпу на глаза, и заводил разговор с Сильвио, который работал за чертежным столиком, сидя спиной к гостю на высоком табурете. Манкузо, как всегда, высказывался коротко и сентенциозно, но со временем стал доверчивей и проще. Вскоре Сильвио понял, что Манкузо совсем не такой, каким он его себе до сих пор представлял. Он считал его чем-то средним между сердцеедом и альфонсом, человеком ловким, непостоянным, беззастенчивым и легкомысленным. Истинный же Манкузо, который раскрылся перед ним во время этих утренних посещений, имел характер скрытный, подозрительный и в некотором смысле меланхоличный; он смотрел на жизнь с мрачной покорностью, но без легкости и, если принять во внимание вероятную двусмысленность его отношении с матерью и дочерью, был очень щепетилен, особенно в вопросах чести. Словом, это был человек страстный, но страстность его была нудная, въедливая, физиологическая, которая выражается не в яростных словах и чувствах, а самым земным образом — в боли в животе, желчности и неврастении. И Манкузо в самом деле был желчный, раздражительный и все время жаловался Сильвио на несвежую еду и плохое пищеварение. Впрочем, при всей своей скрытой страстности, он, хотя это могло показаться странным, имел душу, чуждую всякой поэзии и весьма практичную, безнадежно прикованную к той жизни, которая не приносила ему ничего, кроме ревности, раскаянья, подозрений и тому подобных неприятных чувств. Было совершенно ясно, что, искренне грозя Амелии убить себя и ее, он никогда не исполнил бы свою угрозу, и не столько из-за трусости, сколько потому, что отвращение к самому себе и к другим было для него, вероятно, единственным и, конечно, главным смыслом существования. Иногда он являлся мрачнее тучи, и Сильвио догадывался, что он поссорился с Амелией. Но облегчения он искал не в общих отчаянных словах, которыми так часто утешаются многие, проклиная свою несчастную судьбу и весь мир, а, напротив, в самых практических жалобах, высказываемых ворчливым и презрительным тоном: скверно накормили в грязной траттории; парикмахер, брея его, порезал щеку; сигареты никуда не годятся; горничная в пансионе у Сильвио обошлась с ним недостаточно почтительно; какой-то автомобиль задел его машину и помял крыло; с утра на языке белый налет, придется очистить желудок. Эти жалобы сопровождались жестами, гримасами, угрюмыми и недовольными взглядами. Создавалось впечатление, что он ведет жизнь нервную и одинокую, чувства его закоснели, его снедает тоска. Нетрудно было догадаться, что он запоем курит, читает юмористические журналы или — еще хуже — варится в котле подозрений, раскаяния, интриг, навязчивых идей. Но об Амелии, о своей любви и о прочих деликатных чувствах Манкузо никогда не говорил: с его губ срывались лишь циничные, тяжелые, язвительные слова, которые как будто исходили не из души, а были вызваны расстроенным и полным желчи желудком. То, что он так несчастен, казалось Сильвио ужасным, потому что тут не было ни выхода, ни надежды.