Выбрать главу

А кто-то еще добавил:

— Они чем дохлее, тем бесстыдней.

Ясно, что пришлось вступиться за Джакомину, хотя мне вовсе этого не хотелось. И как это всегда бывает, когда делаешь что-нибудь против воли, у меня с языка сорвалась не совсем уместная фраза:

— Да замолчите вы, вам просто завидно!

Лучше бы я этого не говорил!

Дружный хор возмущенных голосов обрушился на меня. Кондуктор тоже счел долгом ввязаться, а я ему ответил, чтобы он лучше занимался своим делом продавал билеты. Тогда он остановил автобус и высадил нас.

Как нарочно, мы оказались в районе площади Минервы, невдалеке от писчебумажного магазина моего отца. Я чувствовал себя абсолютно спокойным, будто случай в автобусе произошел месяц назад.

— Привет тебе, Джакомина, — сказал я.

— Но ты…

— Я пойду в магазин, как обещал отцу, и вообще боюсь, что у нас с тобой серьезные расхождения.

— Какие еще расхождения?

— Для тебя важнее всего в жизни любовь. А для меня — сама знаешь что. Ну а теперь иди домой. Я тебе позвоню.

— Позвонишь?

— Конечно.

Мы стояли на площади Минервы перед мраморным слоником. Я знал, что никогда больше не позвоню ей, и эта мысль приносила мне большое облегчение. Я обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на нее. Меня охватила огромная радость, когда я увидел ее одну. Значит, это была правда, я ее бросил, оторвался, уходил от нее всерьез.

Чуть ли не танцуя, я вошел в писчебумажный магазин, который в этот жаркий послеобеденный час был совершенно пуст, и приветствовал нашу пожилую продавщицу Биче веселым возгласом:

— Привет, Биче!

Радиоприемник был у меня под мышкой, и я сразу же поставил его на стол в комнате позади магазина.

— Я пришел вам помогать. А пока что, если вы не возражаете, немножко послушаю музыку.

Снаружи над витринами магазина были спущены белые маркизы, защищавшие их от солнца. В магазине среди шкафов, набитых канцелярскими принадлежностями, царили мягкий полумрак, приятный запах бумаги и успокоительная тишина. Я включил негромко радио и растянулся на старом диване, стоящем в комнатке позади магазина, твердом и прохладном, задрав ноги на резной подлокотник. Под приглушенные звуки танцевальной музыки я чуть было не заснул, как вдруг услышал чей-то голосок:

— …Четыре больших листа бумаги для рисования.

Я так и подпрыгнул, узнав голос Джиневры, девушки из художественного училища, тоже фанатически влюбленной в танцы. На голове у нее торчал такой же лошадиный хвост, как у Джакомины, только белобрысый. На ее беленьком личике всегда было какое-то лицемерное выражение, а голубые глаза казались фарфоровыми. Я вбежал в магазин и выхватил бумагу из рук Биче.

— Эту покупательницу обслужу я сам… Как поживаешь, Джиневра?

— О, Альфредо!

— Бумагу ты возьмешь после. А сейчас иди-ка сюда, кое-что послушаем…

Она пошла за мной, я захлопнул застекленную дверь перед самым носом потрясенной Биче и тут же включил радио на полную мощность. Потом, не говоря ни слова, — девушка сразу все поняла — обнял ее за талию и принялся откалывать бешеный танец, в котором, как мне казалось, выразилась двойная радость: во-первых, я освободился от Джакомины и, во-вторых, тут же нашел ей замену.

Кончилось тем, что мы оба, задохнувшись, повалились на диван и я ей сказал:

— Значит, вечером увидимся, я за тобой зайду.

— А Джакомина?

— Не беспокойся о Джакомине. Я приду за тобой в девять часов. Но давай договоримся твердо: со мной ты пойдешь только для того, чтобы танцевать.

— А для чего же еще?!

Теперь мы квиты

Перевод Я. Лесюка

Кого следует считать другом? Того, кто, услышав сплетню о приятеле, тотчас же все передает ему, утверждая при этом, будто хочет предостеречь его, и заверяет, что сам он целиком на его стороне? Или же того, кто не говорит ему ни слова? Мне по душе второй. Первый — друг лишь на словах, а в глубине души он радуется, что у тебя неприятности, он даже не прочь посмеяться над тобой, но только так, чтобы ты об этом не узнал и не отвернулся от него. Именно таким другом всегда был Просперо: обо всех неприятностях я неизменно узнавал от него, так что всякий раз, когда он говорит: "Слушай, мне надо потолковать с тобой", — меня начинает трясти. Я уже заранее знаю, что ничего хорошего не услышу.

Однажды зимой ни свет ни заря он позвонил мне по телефону, и я услышал его вкрадчивый голос:

— Алло, Джиджи, это Просперо. Мне надо тебе кое-что сообщить.

Я сразу же подумал: "Ну, начинается!" А он тем временем, захлебываясь от возбуждения, радостно тараторил:

— Знаешь, что о тебе говорят? Что ты обесчестил Миреллу!

Сперва я до того растерялся, что не мог вымолвить ни слова. Что и говорить, удар был неожиданным. Но затем, поняв, что он молчит и, верно, со злорадством ждет ответа, я попробовал прикинуться простаком:

— Какая еще Мирелла?

Просперо расхохотался:

— Какая Мирелла? Есть только одна Мирелла, дочка владельца бензоколонки на улице Остиензе.

— Но с чего ты все это взял?

В ответ я услышал:

— Ладно, не веришь — не надо! Считай, что я тебе ничего не говорил… До свиданья.

Тогда я с беспокойством закричал:

— Погоди, ты должен мне рассказать все… Нельзя же так, ведь должен я знать, кто распускает про меня подобные слухи.

А Просперо с этаким ехидством:

— Не важно, кто говорит, важно, что говорят… В общем я тебе позвонил, и теперь ты знаешь, что в баре тебя многие осуждали, но я на твоей стороне.

— Но что они все-таки говорят?

— Говорят, что Мирелла ждет ребенка, что отец ее уже все знает и что на днях ты, мол, увидишь, как это для тебя обернется… А еще говорят, что ты просто мерзавец. Вот что они говорят.

Тут я решил, что с меня хватит, и повесил трубку, хотя Просперо продолжал еще что-то кричать.

С минуту я неподвижно стоял в полутемном коридоре возле телефона и думал: "Славно денек начался!" В доме еще царили мрак и тишина, только в кухне чуть светлели окна под первыми лучами зари; я стоял босиком на полу, и от холода у меня стыли ноги, внутри все ныло, к горлу подступила тошнота. При этом я вспомнил, что еще очень рано и до девяти часов я не смогу даже поговорить с Миреллой. А что делать до девяти?

Спать я больше не мог. В темноте, осторожно двигаясь между своей постелью и постелью брата, я кое-как оделся. Он зашевелился и сонным голосом спросил:

— Куда это ты?

Я тихо ответил:

— На работу.

Брат пробормотал:

— В такую рань?

В ответ я лишь пожал плечами и вышел на цыпочках. Только-только рассвело; немного отойдя от дома, я двинулся по улице Остиензе, и тут мимо меня один за другим проехали четыре или пять грузовиков с овощами: они направлялись на рынок. За железной паутиной газгольдеров уже розовело небо, местами оно казалось молочно-белым, но облаков нигде не было. День обещает быть великолепным — для всех, решил я, только не для меня. Сам того не заметив, я оказался возле бензиновой колонки отца Миреллы, но он еще не появлялся, было слишком рано. Я брел по пустынным тротуарам, усыпанным мусором — обрывками бумаги, кожурой и огрызками фруктов, брел мимо домов с плотно закрытыми окнами и так, переходя с одной улицы на другую, достиг моста возле речного порта; тут я остановился и сквозь металлические фермы стал смотреть вниз. Тибр, который в этом месте походит на канал, казался неподвижным, его поверхность напоминала поверхность пруда; баржи, груженные мешками с цементом, были неподвижны, так же как установленные на них краны со свисающими цепями и опущенными стрелами; все выглядело мертвым. Я смотрел на эти застывшие предметы, а в голове у меня, все шумело, точно там работала турбина. Просперо своим милым звонком совершенно выбил меня из колеи. Однажды я уже испытывал нечто похожее, когда получил из полиции повестку с требованием явиться; хоть я не совершил ничего дурного и вызывали меня только как свидетеля, я ожидал в тот раз бог знает чего. Теперь же я чувствовал за собой вину, а отец Миреллы внушал мне гораздо больше страха, чем полицейский комиссар.

Так я стоял и смотрел на Тибр; вдруг над самым моим ухом раздался голос:

— Эй, парень, что ты тут делаешь?

Я обернулся и увидел человека небольшого роста, в широком пиджаке, лысого, с темным, как перезревший каштан, лицом; он спустил ногу с педали велосипеда и хмуро смотрел на меня глубоко посаженными глазами. Это был Мальоккетти, отец Миреллы. Похолодев, я пробормотал: