Нагнулся, хотя и с большим трудом, поднял черепаху. На уровне его глаз закачалась ее головка на тонкой, сморщенной до крайности шейке, настоящая старушка; беспомощная, а уста ее способны проклинать – и в самом деле, черепаха издала страшное шипение. (Кто-то так же держит нас на ладони, рассматривает: бомбы, ракеты, мегатонны, протоны, электроны и черт знает что еще, хмурые ученые и политики, шипение и дым во все стороны, иллюзия, будто пугаем, поддерживает нас, как эту черепаху, а мы, на самом деле, дрожим перед самими собой.)
– Ты неубедителен, мне кажется… – сказал кто-то за его спиной.
Он был почти уверен, что заговорил куст, дерево или сама тишина, резко повернулся; черепаха в его руках описала полукруг, ее старушечья головка уже шипела в лицо прибывшей… напротив него стояла женщина, и красивая!
Она ахнула, прикрыла кокетливо рот рукой (однако страдание капризных губ сочилось между пальцами). Для нее это тоже было неожиданностью, но она успела молниеносно вернуть ее Матею в виде искушения: контур ее ноги, фрагмент безупречного изваяния – „убери это, убери это жуткое существо, не могу его видеть…"
Момент был, в самом деле, опасный. Режиссер-отшельник с черепахой в руке и темно-красный плотно облегающий бархат! Матею было трудно вспомнить, что обнаженная женская нога почти всегда разочаровывает; очень смутно, чересчур медленно вспыхивали огоньки прошлого, заслоняемые женщиной… Но ее искусственное „ах", ее нарочитые движения ранили тишину! Его чувства, привыкшие к естественности окружающего, были оскорблены.
– Как ты меня нашла? – Он положил черепаху на траву, нагибаясь все так же с трудом.
– Нет, совсем неубедительно, – она иронично подставила щеку для поцелуя, – так значит, подальше от цивилизации, от суеты… И кого на этот раз взбрело тебе в голову изображать? Робинзона, Селинджера? Наверное, Селинджера… Я знала, ты любишь, чтобы о тебе говорили, но чтобы настолько… И скажу тебе: добился-таки – вся София спрашивает, где теперь твое логово…
(Искусственное „ах", искусственная манера говорить… Ее присутствие, и правда, было невыносимо – неужели ты так беззащитна, тишина, пошли ветер, чтобы унес ее, сотвори чудо – каждое ее слово, тщательно отточенное, как ее ногти, расковыривает рану…)
– Разве ты не пригласишь меня в свою берлогу?
– Разве я тебя ни о чем не спросил?
– Ну-у… У меня свои способы и средства… Я тебе как-то говорила – если что решу – сделаю, ты, однако, неосторожно забыл об этом. Знаменитые люди обычно рассеянны. В их дверь надо стучаться более настойчиво.
– Я не знаменит, – сказал он наивно.
Она взорвалась смехом, коснулась его бедром – чуть-чуть, движение казалось случайным.
– Знаю я, знаю, в чем твоя боль! Тебе не хватает здешней славы, тебе нужна Европа! Без женщины рядом трудно этого добиться, милый… Нет, это действительно очаровательно – трепаться с тобой в этой глуши…
– Ты на машине, наверное… Она… недалеко?
– Интересуешься, как уеду, так ведь? Спешишь отделаться от меня? Ты, кажется, совсем сжился с ролью дикаря! Забыл, как увивался вокруг меня, пока не затащил в постель, а когда я расчувствовалась, взял да испарился…
(Нарочитое всегда переходит в уличный цинизм, подумал Матей, все более хладнокровный, все более решительный… Раз окружающее не в силах себя уберечь, он должен заслонить его собой и спасти. Дом уже кренится, птицы замерли на одной ноге, огромный тополь медленно погружается в землю – растревоженный мир, гибнущий от смущения и неловкости!)
– Я думала, ты хоть немного воспитан, оценишь, каково мне было найти тебя.
– Да, но… – Матей потер лоб обратной стороной ладони, – не знаю, как это выразить…
– Ты? Ты, кого я до сих пор не видела растерянным? Может, ты болен, а? Гипс не в счет…
Он закусил губу, все так же неопределенно… „болен". Она уже подозревает, что он сошел с ума. Да, наверное, так… Вот какая новость облетит Софию.
Матей почувствовал с внезапным облегчением, что ее появление здесь приобретает смысл: никто больше не будет искать его, оставят его до поры в покое.
– Ну, ладно, ладно… – сказал он, с трудом сдерживая радость, подталкивая ее непроизвольно. – Ну, не сердись.
Изгнание под маской просьбы… Но он не чувствовал вины – она перестала раздражать его. (Его не интересовало даже ее присутствие.) Слова вылетали сами собой. „Ну, не сердись" – короткое напоминание о прежнем, чтобы, по возможности, не поминали его лихом. Теперь Матей ощутил какую-то силу, вовсе не связанную с подталкиваниями, раз ему удалось выпроводить ее до самой калитки. Там он остановился, чтобы дать ей возможность обругать его еще раз. Для нее это, может быть, важно, вернуть потерянное достоинство с помощью оскорбления – это частица и его прошлого образа мышления.
– …или тебя канонизируют, как святого? А может, проще – прячешь какую-нибудь в доме… мне очень подозрительны святые, чтобы ты знал, небось, слышал о монахе, который тайком с сотнями переспал…
Матей выслушал ее и открыл калитку. На самом деле, ее злость была вполне понятна. Пропустил ее вперед, и это самое обычное движение соединило его джентльменство с решительностью остаться все же одному. Уличные колдобины раскрыли им навстречу свои пасти, пересохшие от жажды (надо же было – прошла тут на таких каблучках). Он обронил примирительно:
– Подбросишь им большую бомбу… Всем…
– А я? Для чего приезжала, как им объяснить? За кого они меня примут?
Она посмотрела на него с ненавистью, в упор. Матей не дрогнул, и это делает ему честь; он выдержал взгляд не просто женщины, а тысячеголовой гидры, она заканчивала фальшиво этот разговор, сказала: „за кого они меня примут?"…
Смотрел, как она удаляется, сложная эквилибристика между ямами – и чтобы не упасть, и чтобы сохранить гибкую походку, заставить его пожалеть; да, мелкие, внимательные шажки, осторожность… Он понял, о чем пожалел только что, показалось, когда увидел эти колдобины, что она разуется, пойдет босиком.
Именно так он женился. Пошел на свидание к будущей жене на Орлов мост – они недавно начали встречаться. Вошли в парк осторожно (только что прошел ливень), и девушка, смущаясь и робея, сняла новенькие туфельки, понесла их в руке. (Босое, бедное существо из „Хаджи Димитра".) Его захлестнула волна жалости… почти любви… Обнял ее.
Лужи, колдобины – разница невелика. Но на этот раз женщина не разулась.
Прикрыл калитку, вернулся. Обходил следы каблучков. Чувствовал себя хорошо. (Столкнувшись со всей своей прошлой жизнью, он выстоял.) Давал себе отчет, что один странный источник добавил ему силы, поддержал его: желание не запятнать себя в глазах двоих… Один – это он сам, а другой? Другой – Владко, его собственное создание! Неужели литературный герой становится, начиная с какого-то момента, самостоятельным? Действительно ли он способен сказать тебе „оставь меня в покое, не хочу трусливого и аморального автора"? Неужели способен запретить тебе создавать его? Наверно, но это право у Матея пока не было отнято.
19
Хозяин принес продукты в оговоренный день, пришел вместе с женой и другом. Так и представил его: друг детства, из деревни, что осталась на краю света. Это был худенький человек, самый обыкновенный.
Пожал Матею руку (сквозь прутья парапета), поторопился сказать, что смотрел его фильмы, нравятся, очень рад… Все это была неправда, фальшивые похвалы изрекаются всегда виновато и торопливо. Неожиданным оказалось другое – поведение Стефана. Немногие имеют, – сказал он с гордостью, – такого известного квартиранта… И впервые одарил режиссера одобрительным взглядом тонкого ценителя, в миг превратив его в украшение, в вещь.
Стефан рассказал: рано утром нежданно-негаданно постучал одноклассник в дверь (как когда-то в деревне, вставил тот, там не знали, что такое звонок), и – поскольку не виделись сорок лет – решил Стефан показать ему, чего добился: первый дом, потом другой, фруктовый сад, огород… „Бельгийский телевизор и квартиранта", – подумал Матей. Мой отец называл Стефана, – вновь вмешался гость, – твой добродушный друг…
Матей не сказал ничего, аж дыхание перехватило. За кого же он принимал до сих пор хозяина, раз слова „добродушный друг" пронзили его от головы до пят? Редко приходилось ему испытывать столь воодушевляющий шок: две молнии прорезали вдоль лицо Стефана, какой-то иной пласт проступил под его морщинами, потом чудо исчезло. Но Матей вспомнил некоего хорошего мальчика – самого себя вспомнил, как в детстве все любили его; почему столько лет потом так и не слышал непроизвольное „какой ты добрый"? И даже от своего одноклассника, который бесплатно поселился в его квартире… Доброта взрослого, может, она качество мелких людей? Назовем ли „добрыми" даже самых благородных – Альберта Швейцера, Януша Корчака или кого-нибудь вроде них? Нет, это слово звучит слабо. Есть что-то над добротой, оно – сила. Почувствовал, наверное, это в поступке Матея и его школьный товарищ – поэтому предпочел благодарность без словоизлияний. Мы говорим „какой ты добрый", „ты очень добрый" тихим людям и детям, высшее встречаем молчанием. Так повелось.