Эрнест слушал, завороженный мелодичным голосом Кларка. Тот и вправду умел говорить, как никто другой, и обладал удивительной способностью придавать самым безумным фантазиям видимость правдоподобия.
V
— Да, — сказал скульптор Уолкхэм, — все это удивительно.
— Что именно? — поинтересовался Эрнест, воображение которого было поглощено Сфинксом, глядящим на него из угла с саркастической улыбкой, которая не менялась уже пять тысяч лет.
— То, как наши вчерашние видения сегодня взирают на нас, словно незнакомцы.
— Напротив, — возразил Реджинальд, — было бы странно, если бы они все еще узнавали нас. На самом деле, это было бы противоестественно. Небеса над нами и земля под нашими ногами — все в постоянном движении. Каждый атом нашего физического тела вибрирует с невероятной скоростью. Изменение равнозначно жизни.
— Порой кажется, будто мысли испаряются, как вода, — сказал скульптор.
— Почему бы и нет, при благоприятных условиях?
— Но куда они деваются? Не могут же они совсем исчезнуть?
— Да, это проблема. Впрочем, особой проблемы тут нет. В мире духовном ничто никогда не исчезает.
— Но почему вы вдруг подумали об этом? — поинтересовался у скульптора Эрнест.
— Дело в том, что у меня исчез творческий замысел, — ответил тот. — Помнишь, — продолжал он, обращаясь к Реджинальду, — статую Нарцисса, над которой я работал, когда ты в прошлый раз посещал мою студию?
— Да, это была поразительная вещь, и она произвела на меня большое впечатление, хотя сейчас я не могут припомнить ее в подробностях.
— Так вот, это был заказ. Молодой, эксцентричный миллионер предложил мне восемь тысяч долларов. У меня была совершенно оригинальная концепция. Но теперь я не могу осуществить ее. Она исчезла, словно ее унес ветер.
— Очень жаль.
— Еще бы, — вздохнул скульптор.
Эрнест улыбнулся. Всем было известно о семейных проблемах Уолкхэма. У него было два бракоразводных процесса, и сейчас ему приходилось содержать три семьи.
Тем временем скульптор присел за письменный стол Реджинальда и машинально рассматривал лежащий перед ним машинописный лист. Сначала он рассеянно взглянул на него, пробежав глазами текст, потом прочел во второй раз, с пристальным интересом, даже не осознавая, что поступает невежливо.
— Черт возьми! Что это! — воскликнул он.
— Эпическая поэма на тему Французской революции, — безмятежно ответил Реджинальд.
— Но, послушай, я узнаю тут свой замысел!
— Что вы имеете в виду? — спросил заинтригованный Эрнест, взглянув сначала на Реджинальда, потом на Уолкхэма, начиная сомневаться, не помутился ли у того разум.
— Слушайте!
И скульптор дрожащим от волнения голосом прочел длинный отрывок, чеканный ритм которого восхитил Эрнеста; однако содержание ускользало от него, поскольку мысли были заняты загадочным замечанием Уолкхэма.
Реджинальд не сказал ничего, однако блеск в его глазах говорил о том, что на этот раз в нем, по крайней мере, пробудился интерес.
Уолкхэм понял, что без объяснений с его стороны никто ничего не поймет.
— Я забыл, что вы мыслите иначе, чем скульптор. Я так устроен, что для меня все впечатления немедленно воспроизводятся в виде той или иной формы. Я не слышу музыку; я вижу, как она вздымается куполами и шпилями, цветными окнами и арабесками. Запах розы для меня осязаем. Я почти могу потрогать его рукой. Так вот, твоя поэма своим ритмом, напомнила мне — сначала неопределенно, но потом я это ощутил совершенно явственно — мой утраченный замысел относительно статуи Нарцисса.
— Интересно, — пробормотал Реджинальд. — Такого я не ожидал.
— Так вам это не кажется совершенно невероятным? — поинтересоваться Эрнест, пытаясь понять, что имеет в виду Кларк.
— Нет, это вполне возможно. Наверно, его Нарцисс присутствовал в моем подсознании, когда я работал над этим отрывком. И было бы странным, если бы образы, запечатленные в подсознании, не отражались на нашем стиле.