Выбрать главу

– Спокойно, спокойно, товарищи!

– Не робей, ребята!

– Слушай, – сказал Чериковер. – Надо уходить… Ей-богу, с нашей стороны это просто фанфаронство какое-то…

– Теперь уж не уйдешь, – усмехнулся Дуров. – Полиция не может пробиться, а то мы…

Они выделялись среди всех своими холеными, румяными лицами, дорогими шубами, благоуханьем тонких духов и длинных папирос с золотыми клеймами на мундштуках. Семен Михайлович как-то особенно ощущал свою чужеродность в этой серой, грязноватой толпе; он съежился, даже ростом сделался поменьше. А Дуров? Весело, задиристо поглядывал из-под бобровой шапки, продирался плечом поближе к саням. На слова Чериковера обернулся, сверкнул ослепительной улыбкой: «не уйдешь!»

И Семен Михайлович с удивлением подумал, что этот изящный, франтовато, дорого одетый человек, знаменитый артист, здесь, среди множества разгоряченных, озлобленных мастеровых, – свой. Вот полюбуйтесь: в тесноте, в сумятице навалился на чумазого детину в рваной кацавейке, и тот только крякнул, добродушно огрызнулся: «Полегче, полегче, товарищ!» А по Чериковеру скользнул темным взглядом враждебно, с неприязнью. «Ты-то тут, барин, чего потерял?» – сказал с нехорошей усмешкой и загородил дорогу широкой, в грубых заплатах спиной.

Человек в шляпе с наушниками не кричал – трубил:

– Так что же… товарищи! Ждать… будем? Когда и нас, как в Питере… расстреливать станут… царские сатрапы? Не-е-ет, товарищи! Не с хоругвями… не с иконами пойдем! Всеобщая стачка, товарищи! Вот наш ответ… палачам! За все… за нищету нашу! За кровь… пролитую… питерскими братьями! Все-об-ща-я стачка… То-ва-ри-щи-и!

Где-то женский вскрик раздался надрывный, пронзительный. Где-то, как вольного ветра порыв, вспыхнуло:

Вы жертвою пали…

– Господа! Господа! Честью прошу…

Над конским храпом – краснорожий, в седых, морозных усах, в башлыке, похожий на косматого пса.

– Рра-зой-дись!

– Анатолий Леонидыч, голубчик…

Чериковер тянул Дурова за рукав, пытаясь выбраться из темной людской кипени к освещенному подъезду Народного дома. Но что-то уже произошло в толпе: тяжелыми, медленными волнами разливалась она в разные стороны – к железнодорожным путям, под гору, в Ямки, на Грузовую. Извозчик хрипло кричал на ошалевшую лошаденку, размахивал кнутом, трудно, с остановками продвигаясь в сторону Большой Дворянской.

Человек в шляпе исчез. Один за другим гасли факелы. Под яркими лампами у Народного дома Анатолия Леонидовича узнали: «Дуров! Дуров!»

– Браво, Дуров! – звонко выкрикнул мальчишеский голос. – Бра-а-аво!

– Говоришь, собака и та завоет? – Мослаковатый верзила в гремящей на морозе брезентовой куртке хлопнул по плечу, захохотал. – Ловко, брат, ты их стеганул! Ну, погоди, дай срок, они у нас еще и не так завоют!

Наклонясь, заглянул в глаза.

– Завоют, сукины дети! – сказал напористо, убежденно. – Так что не робей, Анатолий Леонидыч, жиляй их, чертей!

Бель Элен плакала, прижимая кулачки к вискам. Ее голова с накрученными на ночь газетными бумажками, папильотками, похожими на маленькие комочки снега, вздрагивала от рыданий. Дав волю слезам, она уже не могла их остановить.

Ей казалось, что, она самая несчастная женщина в мире, где все так непостоянно – любовь, слава, красота…

Вспоминалось приятное – аплодисменты, сувениры, частая смена городов, и всюду – обожание, успех, цветистые комплименты поклонников.

Именно эти воспоминания рождали новые неудержимые потоки слез.

Нынешняя жизнь казалась беспросветной. Грязная уличка на окраине города, за окнами – бесконечная даль полей, снега, метели. Наконец, ее собственное двусмысленное положение в доме… Она знала, что девочки называют ее презрительно –  Е л е н к о й,  но, вышколенные отцом, внешне постоянно вежливы. Даже слишком, пожалуй. Подчеркнуто.

Еще эта святоша Тереза.

Делает вид, что все – форцюглих. Отлично.

Что обе они – артистки, участницы одного великолепного номера. Но хозяйка-то в доме, конечно, она – Тереза Штадлер.

Все, все ужасно, отвратительно! И если бы не Толья…

Но, знаете, и он хорош! Замуровал ее в этой гнусной дыре и возится, возится со своими дурацкими выдумками – какие-то гроты, подземелья, замки из деревянных ящиков от конфет… Целый месяц вместе со своим нелепым Кер… Керт… Кедрофф и бородатым адвокатом возился во дворе, лепил ужасную голову фантастического обжоры, разинутая пасть которой представляла собою вход в кухню!

Майн гот, как он радовался этой выдумке!

Состязается с братом в искусстве дрессировки зверей. Говорят, что тут пальма первенства принадлежит брату. «Не знаю, не знаю, как со зверями, но людей Анатоль дрессирует так, что едва ли кто сравнится с ним в этом искусстве… Ах, за примером ходить недалеко: наш дом, Тереза, дети, я».

Воспоминанья, воспоминанья…

Приятные, они промелькнули в плаче, в жалости к себе, безвременно как бы ушедшей из жизни.

На граммофонный диск поставила черную пластинку. Кружился, кружился пухлый голый мальчишка с крылышками, гусиным пером записывал разудалые – эй, да ой, да эх, – чужие, непонятные песни, которые, несмотря на их веселость, не веселили, не радовали, а лишь пуще растравляли тоску и злобу.

Так, в слезах, и встретила милого друга.

А он пришел, сияющий, раскрасневшийся от мороза: принялся взволнованно рассказывать, как все было: факелы, дерзкие речи, тысячи простых людей… извозчик, застрявший в толпе… конные полицейские. И как вдруг его узнали – «Браво, Дуров! Дай им, чертям!» Это его особенно радовало.

– Ты понимаешь, Еленочка? Понимаешь? Народ!

– Подите вы со своим народ! – раздраженно крикнула Бель Элен. – Мне надоели эти ваша детски глюпость! Сидеть в такая дыра… Я есть еще молодой… юнге! Я есть артистка! Я хотель ауфтретен… выступайт! А не сидеть в этот вонючий Воронеж!

– Не трещи, – холодно сказал Дуров. – А то у меня рука легкая… ты знаешь.

Она вспомнила Мадрид. И еще… Кременчуг, кажется? И еще где-то…

Рука у милого друга действительно была легка.

Анатошка бегал по скрипучей лестнице и орал самозабвенно:

– Царя по шее! Царя по шее!

Господин Клементьев взял его за ухо и повел к отцу, приговаривая: «А вот будешь знать, как папаша посечет…» Но Анатошка, изловчась, поддал головой в вислое брюхо господина Клементьева и, по своему обыкновению, провалился сквозь землю.

Тогда малютка Клементьев сказал большому:

– А ведь ты, кукареку, похоже, в охранке служишь.

– Это как понимать? – нахмурился господин Клементьев.

– А так и понимай, июда, что Кривошеина-то не иначе как ты продал.

Крохотный, до полного аршина не доставал, но смелости был такой, что хоть бы и великану впору.

Господин Клементьев даже заикал от удивления. Речь шла о типографии, за которую в свое время сосед загудел в тюрьму. Темные слухи ходили, что дельце это не кто иной, а именно господин Клементьев состряпал.

Задрав бороду, он оттолкнул малютку и важно, величественно проследовал в кабинет.

– Анатолий Леонидыч, – сказал с тревогой в голосе, – хочу вас, сударь, поставить в известность.

Дуров что-то писал, письменный стол был завален газетами и бумагами.

– Да? – спросил рассеянно, продолжая писать.

– Ваш сынок «царю по шее» кричит. Кто научил – вот интересный вопрос.

– Вон что! – рассмеялся Дуров. – Сейчас все так кричат.

– Позвольте ж, однако… – начал было господин Клементьев, но тут появился карлик.

– Что ж это, батюшка Анатолий Леонидыч, – кукарекнул сердито, – пущай хоть он и управитель, а Толюшку за ухи драть – руки коротки. Этак ежели кажный начнет…

– Идите, идите, – с досадой отмахнулся Дуров. – Я сам разберусь…

Они ушли, огорченные. Малютка – тем, что Анатолий Леонидович не приструнил господина Клементьева, не дал ему понять, что он хоть и заметная фигура, а тоже за все просто может вылететь с тепленького местечка. Господину же Клементьеву было обидно, что не высказал свои опасения по поводу повара Слащова, коего подозревал в приверженности к социалистическим идеям. И что «летучки» бумажные  э р – э с – д е – э р – п е  не он ли, Слащов, на заборе лепил, это еще разобраться надо…