Выбрать главу

Если б мысленно уже не был в дороге, в гастрольной поездке – в Москве, в Питере, где ждал его тот удивительный, шумный и цветистый праздник искусства, ради которого претерпел всё: и бездомную, голодную юность, и горечь первых поражений, и трудные поиски своего, дуровского.

Его ждут. Стены домов, афишные тумбы, заборы словно заклинают: Дуров! Дуров! Дуров! Предвкушение новых успехов волновало, чудесно залечивало душевную боль, вызванную уходом Терезы.

Тереза…

Но ведь последние годы он вовсе ее не замечал. В сознании смутно мерцало: скромно убранная комната внизу, цветные стекла, костяное распятие старой немецкой работы. Монашеская келья.

Откуда же сейчас это тягостное чувство? – недоумевал, пытался разобраться. И вдруг понял: да не в том дело, что ушла, что потерял ее навсегда, – нет!  К а к   с м е л а   у й т и  – вот в чем главное. Его – первого, великого, единственного – променять на еще не родившегося внука!

На ничтожный отпрыск ничтожного провизора!

И тут ему сделалось смешно: провизор, внук… Боже, какая чепуха!

И, окончательно успокоясь, увлекся сочинением нового номера. Ядовитые куплетцы о Государственной думе, об интендантских хищниках, о недавней позорной войне замышлялись как песенки Полишинеля-Петрушки, балаганной куклы в колпаке с бубенцом. Держа ее надетой на руку, приводил в потешное движенье пальцами, вертел так и этак, словно разговаривая с нею.

Стихи удались, Петрушка кривлялся уморительно, все предвещало новый успех, ну и деньги, само собой разумеется.

А как же? Он никогда не был скопидомом, но и не бессребреником же, черт возьми!

В Москве показывал знаменитых крыс (чиновную, полицейскую и прочих), рискованно шутил по поводу «бюрократов в Таврическом чертоге» и «мышей двуногих, что размножены войной». Издевался над  д а р о в а н н ы м и  царем свободами. К строгому, торжественному слову «конституция», как репей к собачьему хвосту, лепилась рифма «куцая».

И Москва верхних ярусов хохотала, шумела, горланила: «Дуров! Дуров! Браво!» А ярусы пониже безмолвствовали. Тех, кто бушевал наверху, было не разглядеть в загадочных потемках галерки, но эти, нижние…

Вон в черном сюртуке от дорогого портного, с нафиксатуаренным, прямо-таки лакированным пробором – должно быть, преуспевающий адвокат… Вон на все орленые пуговицы застегнутый мундир министерства народного просвещения… ухоженные, слегка подкрашенные бакенбарды… золотое сияние стекол черепахового пенсне… легкомысленный клетчатый пиджачок, галстук бабочкой в синюю горошинку… Знакомые маски!

Но какие унылые, великопостные физиономии…

А ведь это все из тех, что еще так недавно витийствовали в ресторанных застольях: «На святой Руси петухи поют, скоро будет день на святой Руси»… И подымали пенистые бокалы, целовались, и срывалось вдруг огневое «Allons enfants de la patrie…» Но дальше, правда, не шло, песня замирала на первых словах.

И вот – сидят, слушают куплеты Полишинеля немо, скучно, словно опасаясь чего-то.

Одна расхожая газетка писала: «Дуров разучился смешить».

Ну нет, почтенные господа, это вы разучились смеяться… Вы-с! А Дуров… Это мы еще посмотрим!

Строгое, скромное объявление суховато приглашало пожаловать на лекцию со странным названием: «О смехе».

В те годы лекций читалось множество и на самые замысловатые темы. О загробной жизни, например. О пришествии Антихриста. О «желтой опасности» и «грядущем хаме». Так что названием удивить было трудно, удивляло другое: место, где читалась лекция, – большая аудитория знаменитого Политехнического музея, и имя автора – А. Л. Дуров.

Возле сереньких листков объявления толпились прохожие, пожимали плечами недоуменно:

– Дуров? Лектор? Невероятно!

– Да тот ли?

– Не может быть!

– Как не может? А. Л. – кто же еще?

– И потом – о смехе все-таки…

– Ну, знаете, господа!..

– А любопытно, черт возьми!..

У окошечка кассы осведомлялись для верности: тот ли? Оказывалось, что – да, тот самый.

К указанному в объявлениях времени большая аудитория Политехнического музея была переполнена. У подъезда, на улице сновали полицейские: хоть и лекция, хоть и храм науки, но ведь лектор-то кто? Вот то-то и оно.

А публика! Если на Дурова-клоуна ломилась всякая, от министра до дворника, то на Дурова-лектора отобралась особая, избранная. Та, о которой говорят почтительно: сливки общества. Верхи чиновного мира, знаменитые адвокаты, литераторы, актеры, журналисты.

Сидели, негромко, пристойно переговариваясь.

Ждали.

Он возник на эстраде, как элегантный театральный черт, вызванный нестрашными заклинаниями добродушного волшебника. Строгий сюртук, ослепительный пластрон, белый галстук. Его узнали не сразу, легкий шепоток пробежал по рядам: «Неужели?..»

– Милостивые государыни и милостивые государи! – звучным, бархатным, хорошо поставленным баритоном сказал черт. – Мне совершенно понятно ваше недоумение, когда вы увидели имя Анатолия Дурова не на двухаршинной размалеванной афише у входа в цирк, а на скромном анонсе, извещавшем публику, что этот Дуров, ни мало ни много, прочтет лекцию…

В дальних рядах послышался откровенный веселый смех.

– Ну да, ну да, конечно, – продолжал черт, – вы подумали, что тут ошибка, что перепутано: либо не Дуров, либо не лекция. Тем не менее, милостивые государыни и милостивые государи, это действительно я и это действительно…

В недоумении и как бы растерянно развел руками:

– …лекция, милостивые государи. О смехе. Так что же такое смех?

О лекции много говорили и писали.

«Никогда мы не видели на эстраде такого живого и веселого лектора, – восхищался журнал «Друг артиста». – Публике лекция очень понравилась, смеялись до упаду».

«Цирковой клоун Анатолий Дуров, – писал журнал «Артистический мир», – пригвоздил разнохарактерную публику на три часа к одному месту и заставил ее хохотать до седьмого пота с серьезным видом опытного лектора».

Журнал «Варьете и цирк» отозвался так:

«Как лектор А. Дуров превзошел все ожидания. Великолепная дикция, умение захватить слушателя, заинтересовать его – все это А. Дуров проявляет на лекторской кафедре не меньше, чем делает он это на арене цирка».

Крестный же мой Иван Дмитрич, человек, располагавший свободными средствами, ездил в Москву специально послушать дуровскую лекцию. Вспоминая о ней, он хмурился, пожимал плечами и как-то словно нехотя цедил сквозь зубы:

– Любопытно, конечно, но…

Затем ронял раздраженно:

– Кажется, он просто зло посмеялся над публикой…

9

Реяли в небе хвостатые чудовища.

Иные, взмыв высоко, может быть, на версту или даже более, казались с земли крохотными комочками; иные, еще не воспарившие, еще только запускаемые,  д а в а л и   к о л а,  и тут была хорошо видима их раскраска: рожа, пучеглазие и дико отверстый рот. Иные снабжались трещотками и рычали в вышине, как бы угрожая или негодуя.

Идея Чериковера волшебно оборачивалась зеленым лугом, синими небесами и множеством людей, собравшихся для состязания в запуске разнообразных воздушных змеев.

Подходили еще и еще – пешком, компаниями, осторожно, бережно неся на поднятых руках свои хрупкие летучие создания. Какие побогаче, подкатывали на извозчиках с сооружениями столь громадными, что за ними и седока было не видать.

Едва ли не со всей реки сбились лодки к дуровской пристани. Легчайшие челночки, называемые чертовицкими, скользили стремительно; семейные лодки – бокастые, неповоротливые – домовито притиснулись к мосткам. И уже самовар дымил на одной, гремели чашками, а на другой на всю реку граммофон рыдал «ночи безумные», а там – и вовсе целый оркестр: две гитары, балалайка, мандолина, трензель…

Криками удивления и восторга встретили появление в небе длинного пятиаршинного дракона. Никто не знал, откуда он взялся, никто не видел, как его запускали. Каким-то непостижимым образом он вдруг поднялся над деревьями, над замковой башней, словно из таинственных недр усадьбы веселого чародея. Извиваясь, треща кольцами пространного двойного хвоста, взмыл выше других, сразу оказался над всеми.