Потом я двинулся вглубь суши – карабкался, срывался и съезжал, – и там со мной произошло самое что ни на есть удивительное событие. Такое удивительное, что даже если бы Они ничего потом не сделали, все равно временами я готов был поклясться, что это мне только примерещилось от голода. Но я точно знаю, что это произошло на самом деле. Это было реальнее меня самого.
Я очень хотел пить. Это куда хуже голода. Наверное, вы считаете, что на таком сыром корабле воды было вволю, но она же вся была соленая, кроме тумана. А когда я выбирался на сушу, то наглотался соленой воды так, что пить хотелось сильнее прежнего. Не понимаю, как Летучий Голландец это выносил. Единственным питьем на борту была та огненная вода, которой он меня поил, и я едва не подавился, да и ее, по-моему, берегли для выловленных из моря утопающих вроде меня.
Но как только я взобрался высоко на скалы и ушел так далеко от берега, что моря уже не было слышно, до меня донесся плеск воды. Такое, знаете, глуховатое журчание, как от ручейка, который течет среди камней. Я его услышал, и во рту у меня от него сразу пересохло и будто опухло. Я так хотел пить, что едва не плакал. И двинулся по камням сквозь туман на звук, карабкаясь и срываясь.
В этом белом мокром тумане не было видно ни зги. Думаю, если бы я не так сильно хотел пить, то никогда не нашел бы источник. Скалы были просто жуткие, впору ноги переломать. Сплошной твердый-твердый розоватый гранит, такой твердый, что на нем ничего не росло, и такой мокрый, что я то и дело шлепался на живот. Это было больно – не меньше, чем обдираться о борт Летучего Голландца. Вы же помните, что гранит будто бы сделан из миллионов зернышек, розовых, черных, серых и белых, так вот, честное слово, каждое зернышко царапало меня отдельно.
Через некоторое время я забрался куда-то довольно высоко, и чарующее глуховатое журчание слышалось уже совсем близко, где-то справа. Я соскользнул туда и волей-неволей застыл на месте. Там в граните был огромный раскол, широкая и глубокая щель, а я слышал, что вода журчит по другую сторону этого провала.
– Вот непечатные слова! – сказал я (на самом деле я сказал не так. На самом деле я эти слова и сказал).
Но я терпеть не могу сдаваться. Это вы уже поняли. Я спустился в раскол, а потом поднялся с другой стороны. Сам не знаю, как мне это удалось. Когда я подтянулся и еле-еле выбрался на другую сторону, руки у меня были будто куски пружины и я не мог заставить их сжать в кулаки, да и ноги чувствовали себя не лучше. К тому же я был весь в синяках и ссадинах. Роскошное, должно быть, было зрелище.
Журчание раздавалось теперь совсем близко, из-за большого обломка скалы. Я пробрался вокруг него. Это был здоровенный камень, торчащий на вершине горы, а по другую сторону был каменный уступ шириной футов восемь, а то и больше. И там мне снова пришлось остановиться как вкопанному, потому что к обломку между мной и водой был прикован цепями человек.
Мне показалось, что он мертвый или умирает. Он привалился спиной к скале, и глаза у него были закрыты. Лицо было запрокинуто, и он меня не видел, ведь я полз на четвереньках, слабый, как котенок, но мне бросилось в глаза, что он исхудал не меньше Летучего Голландца, а выглядел еще хуже, потому что у него не было бороды, только рыжеватая щетина. И волосы у него были рыжеватые, но от здешнего дождя и тумана все промокли, так что почти слились с гранитом. И одежда у него, то есть все, что от нее осталось, тоже промокла и посерела, и лохмотья бешено трепал пронизывающий холодный горный ветер. Я видел почти всю его кожу. Она была белая-белая, словно у трупа, и на фоне скалы и тумана выделялась ярко-ярко, будто светилась.
А цепи, которыми он был прикован, – они и вправду светились. Вот они были по-настоящему жуткие. Прямо сияли. И были почти прозрачные, как стекло, но белее и как-то каменнее на вид. На скале прямо передо мной лежало большое звено из цепи, соединявшей его правую руку и ногу. Я видел сквозь него увеличенные зернышки гранита, розовые, черные, серые и белые, посередине звена крупнее, по краям мельче и слегка окрашенные молочным. Будто я смотрел сквозь слезинку.
Он не шевелился. Я немножко собрался с силами и решил, что раз он едва живой, то ничего плохого мне не сделает, поэтому встал и по уступу перед ним двинулся наконец к воде. Когда я выпрямился, то увидел, какой он огромный, и удивился. Он был раза в полтора больше обычного человека. И еще не умер. Белая кожа была вся в мурашках, и по ней пробегала еле заметная дрожь. Теперь понимаете, почему я говорил так про высокое искусство? Он же замерз. Но ясно было, что осталось ему уже недолго. Слева, чуть ниже сердца, у него была тяжелая рана. Я заметил ее только сейчас, а когда заметил, больше не хотел туда смотреть. Ужасная рваная рана, зияющая и кровавая, а вокруг треплются на ветру и лезут в рану обрывки рубашки. Неудивительно, что он умирал.