Не могу сказать, что в этот раз переход через мост был чем-либо примечателен. Я просто шёл себе осторожно и смотрел под ноги. Время было не такое позднее, как в мой прошлый визит, и туман только-только начал сгущаться. Остров с его огромными деревьями и причудливыми домами, видневшимися то тут, то там, казался удивительно красивым. Облупившаяся краска на стенах была не заметна с моста. Пожалуй, потускневшие цвета даже добавляли домам очарования, как это часто бывает на расстоянии.
Я задумал пройти по южной тропе, где видел застолья и тех немногих русских, которые, по словами мистера Кирконторни, ещё оставались в Финляндии. Меня совсем не прельщали большие дома на холме, тем более что увидеть я хотел не дома, а самих русских. Похоже, я был единственным человеком, питавшим к ним симпатию.
Стоило мне ступить на тропу, как меня всего охватила огромная, неизбывная тоска. Это было совсем не то чувство, к которому я привык — только не в том возрасте. Конечно, я теперь больше знал о домах и уже не мог относиться к ним как к обычной пустующей недвижимости. Да ведь и пустующая недвижимость сама по себе — не очень-то радостное зрелище. Я старался доказать себе, что на меня так повлияла эта печальная история о русских, хотя нам с мистером Пурвисом и пришлось домысливать её подробности — в то время я знал о них не больше, чем любой английский мальчишка.
Но что бы я себе ни говорил, с каждым шагом мне становилось только хуже. Как будто передо мной всё шире и шире разверзалась какая-то огромная яма, о которой я минуту назад ничего не знал; как будто целый мир теперь проваливался в неё всё глубже и глубже, так что вскоре мне предстояло остаться совсем одному — как на Северном полюсе, как на луне, — так что и позвать будет некого. Вы скажете, что сейчас это звучит слишком надуманно — спустя столько-то лет! — но именно так я себя и чувствовал. Меня охватило ощущение абсолютной отрезанности от мира и, что ещё хуже, беспомощности; а от того, что на первый взгляд всё это было полной ерундой — ведь я в любую минуту мог развернуться и вприпрыжку одолеть мост — мне становилось только горше. Я чувствовал, что этому должно найтись какое-то объяснение, что-то, чего я пока не знал. Как бы то ни было, я исполнился решимости не бросаться наутёк лишь потому, что мне вдруг взгрустнулось.
В самом разгаре этих переживаний я вспомнил про свою медаль. Я достал её из кармана и крепко зажал в кулаке. Если я и рассчитывал на что-то, этого не случилось. Мне не стало легче. И всё же дальше я пробирался с зажатой в руке медалью. А ведь в этот раз, как уже было сказано, вовсю светило солнце.
Я дошёл до деревянного дома, выкрашенного в синий цвет: того самого, где я говорил с русским мальчиком, где на моих глазах священник раздавал медали, и прочая, прочая. Всё вокруг казалось таким безлюдным и тихим, однако дом — в отличие от тех, что попались мне по дороге с моста — не был заперт. Напротив, дверь, возле которой два дня назад я видел священника, смотревшего на меня из зарослей своей огромной, пышной бороды, стояла распахнутая настежь.
Сам не знаю как, но я тут же понял, что внутри никого нет.
У дома был совершенно необитаемый вид, но на острове это не имело большого значения, так что мне, наверное, сказала об этом широко открытая дверь. Я подумал, что мог бы рискнуть и взглянуть на него поближе.
Я налёг на ворота. Они были даже тяжелее, чем я позавчера предположил; я и представить не мог, как русский мальчик сумел через них пробраться. Мне всё-таки удалось сдвинуть их с места и протиснуться на садовую дорожку, которая вела к крыльцу через высокую траву и сорняки. Хотите верьте, хотите нет, я направился прямо к дому. Учитывая все обстоятельства, в этом было столько же смелости, сколько и наглости, но я по-прежнему не предполагал ничего неладного. Да и мог ли я? Ведь я ничего не знал.
…В этот момент два местных крестьянина, зашедшие в паб и сидевшие поодаль, перебрасываясь время от времени короткими, невнятными фразами, поднялись и вышли.
— Внутри не было ничего, кроме крови, — сказал старик. — Кровь повсюду. Огромные пятна на облупленных стенах, потемневшие у центра, куда кровь ударила струёй. Кровавые брызги на потолке, будто детишки в доме заигрались с водяными пистолетами. Густые кровавые разводы на прогнивших и пыльных половицах. Я видел очертания лежавших там тел; множества тел, поскольку комната была довольно большой — тридцать или тридцать пять футов в длину и, пожалуй, футов двадцать пять в ширину — и очертания эти пересекали пол. С тех пор я никогда не сомневался в отметках, которые, как говорят, остались на Туринской плащанице: по крайней мере, не сомневался в том, что они могли быть оставлены человеческим телом. Кровь оставляет удивительно чёткие очертания. Судя по отметкам в той комнате, некоторые из тел лежали поперёк друг друга. Кровь была даже на окнах — в том числе и на том, через которое меня приветствовал маленький мальчик. Солнце светило сквозь неё, будто через витражное стекло, и от этого комната ещё сильнее наливалась красным. Она сияла, словно Святой Грааль — сквозь грязь и сквозь пыль. И у крови был запах. Я чувствую его до сих пор, когда думаю об этом. А тогда от того запаха я чуть не потерял сознание.