Катя выпустила из рук передник; на лице ее отразилось больше смущения, чем радости… Она застенчиво сказала:
— Братец Саша!
Она, видимо, не знала, как поступить при такой неожиданной встрече. Александр Николаевич, обнял ее и поцеловал. Он с любопытством всматривался в нее, напрасно стараясь найти в чертах стоявшей пред ним крестьянки черты Кати, так памятной и дорогой его воображению.
— Не смотрите, братец, — конфузливо смеясь, сказала Катя, — я с огорода, чучелом… ведь нынче будни… Войдите в хату. Я самовар вам поставлю и приберусь, пока вскипит.
В хате было чисто и просторно, — сразу видать, что жилье семьи с достатком и не слишком людной. Пол не дальше как в последний праздник мытый, печь свежевыбеленная, бревенчатые стены не черные, а только бурые: значит, есть смотрение за домом; ни паутины, ни тараканов. Катя исчезла за перегородку, разделявшую хату пополам от печи до двери, и после недолгих сборов вышла к брату принаряженною, в кумаче и бусах.
— Теперь хоть на человека похожа… — сказала она.
Александр Николаевич похвалил ее красоту и наряд, вгляделся в нее и подивился. Совсем не видно «барышни» в Кате, — словно она и родилась в этой избе, и век здесь прожила, а не два только года. Красавица — да! но красавица дикая, деревенская, — «с румянцем сизым на щеках», как пел некогда Фет, — большая, статная и с таким могучим мускульным развитием молодого здорового тела, что при каждом движении платье трещит и врозь лезет на груди и в плечах. Лицо — под золотистым загаром, слегка огрубевшее от ветра и солнца. Силы и здоровья здесь больше, чем красоты, или вернее сказать, в них-то здесь и красота.
Разговор между братом и сестрой не клеился. Оба искали удобного случая, чтобы заговорить, как и почему они, после долгой разлуки, встретились при таких необыкновенных обстоятельствах, и Чилюку хотелось, чтобы начала речь об этом Катя, а Катя — чтобы начал Чилюк.
— Да… — решился наконец перейти к делу Александр Николаевич, — много воды утекло… перемен в нашей семье и не сосчитать… О себе я уже не говорю; моя история старая. Но ты вот… признаюсь, никак я не ожидал тебя встретить здесь.
— Братец! — перебила его Катя и на минуту глянула совсем прежнею Катей; черные глубокие глаза ее широко открылись и заискрились; лицо стало откровенным и доверчивым. — Вы не судите меня строго… право же, мочи моей не стало, братец… я ведь долго терпела…
— Я не про то говорю, Катя, — сказал Александр Николаевич, — я очень хорошо понимаю, что положение твое могло быть невыносимым, что надо было уйти. Меня удивляет, зачем ты сюда ушла?
Катя не ответила; она сидела у обеденного стола, потупившись, и молча перебирала складки фартука.
— Послушай, — заговорил брат, после короткого молчания, — ты извини меня… я, может быть, мешаюсь не в свое дело. Ведь мы свои только по имени, по крови… я тебя оставил малюткой, без меня ты выросла, имеешь право считать меня чужим. Но у меня об одной лишь тебе — маленькой девочке — осталась хорошая память от всего нашего дома. Я тебе очень за это благодарен, право. Ты мне как бы связью с родиною была. Так ты меня другом своим считай, а не бойся. Если тебе неприятно, ты можешь не отвечать; но поверь, — я спрашиваю тебя только потому, что хочу тебе хорошего и желал бы устроить твою жизнь как тебе будет угодно и как только могу я лучше, поэтому ты будь со мною откровенна.
Катя подняла свои доверчивые глаза.
— Да я не скрываюсь, братец… — сказала она, — я потому вам ничего не ответила, что, боюсь, не сумею вам объяснить… Ведь я дурочка — не дурочка, а около того… Меня маменька аспидной доской — ребром за углом — по голове много била… Сама про себя я много думаю и, что скажут мне, соображаю, как следует… а вот говорить — смерть моя… Тоже памяти нет… Верите ли? чему меня учили, все я забыла. Писать стану — буквы путаю… Ну… да вот видите!
Она подняла руку ко лбу, на котором мелкими каплями выступила легкая испарина; лицо ее несколько побледнело, — большого напряжения стоила ей долгая, складно обдуманная речь. Александр Николаевич наблюдал ее с удивлением и жалостью.
— Гм… вот что… — задумчиво протянул он. — Это для меня новость, об этом отец мне не говорил… Говорил, что у тебя не было способностей — и только…
— Особенно ничего и нет; мне даже и доктор один сказал, что я в своем уме весь век доживу; а вот именно, что способностей у меня никаких…
— Ну, хорошо. После об этом. Вернемся к старому. Вот вижу я тебя в этой избе, в этом наряде; руки у тебя рабочие… Заметно, что ты не даром здесь живешь и от труда не бегаешь. Не подумай, что я тебя укоряю этим. Я сам прошел рабочую школу, какой — прямо скажу — тебе не испытать. Не то что русскому мужику — русскому каторжнику легче, чем нашему брату, вольному рабочему, пока он проложит себе дорогу и выйдет из грязи в князи, как вышел я. Следовательно, говорить с тобою как товарищ я имею право. Хорошо. Ручной труд я уважаю столько же, как и умственный. Но в России люди нашего класса берутся за него только в крайней необходимости, чтоб уйти от него при первой возможности, как и я вот теперь постарался уйти. А тебе не было неизбежной надобности выбирать его, да еще в такой форме: у нас есть родные; наверно, ты имеешь знакомых, даже друзей; тебе было бы легко найти себе какое-нибудь место — гувернанткой, компаньонкой, чтицей, продавщицей в магазин, наконец… А ты ни к кому не обратилась, — ушла сюда, к Федосье. Отчего?