«Ну, что за вопрос», — подумал Линде.
— Мне она всегда казалась особым видом бабочки: яркой и радостной, но довольно суетливой. Иногда, разговаривая с ней, я думал: «Надеюсь, она не начнет прямо сейчас петь или танцевать». И, честно говоря, эта постоянная демонстрация того, какое она беззаботное и светлое существо, часто выглядела просто истерикой. Ну да, такое не проходит бесследно. При ее первых нервных срывах я даже думал, что это совсем неплохо для нее. Наконец-то она оставит эти постоянные судорожные восторги и снизойдет до настоящей жизни, то есть повзрослеет. — Брунс замолчал, и Линде услышал, как он закуривает сигарету. — Вероятно, все дело в ее родителях-аптекарях, про которых ты всегда рассказывал такие мрачные, непонятные истории. Мне кажется, тут все ясно: депрессивные обыватели, дочь защищается от них чрезмерной жизнерадостностью, а потом сказывается наследственность. Во всяком случае, можно и так посмотреть.
Линде слышал, как Брунс вдыхал и выдыхал дым. Но когда молчание затянулось, Линде спросил спокойно, почти небрежно:
— Герхард, каков же главный пункт обвинения в том письме?
Вновь несколько секунд было тихо, потом Брунс откашлялся и ответил:
— Что полное дерьмо у вас началось, когда она заметила, что ты ухлестываешь за Мартиной.
Линде повторил мысленно слова Брунса и ждал у себя какой-то телесной или душевной реакции. Но ничего не последовало. Дыхание было ровным, он не чувствовал ни жары, ни холода, ни одна мышца не напряглась. Положив ногу на ногу, он сидел на стуле и смотрел в окно на свой садик.
Итак, все предано гласности. Что бы это «все» ни означало. Если кто еще не понял, совершенно ясно: у Линде семья совсем развалилась. Ведь то, что он ухлестывает за собственной дочерью, было, пожалуй, самой большой глупостью, какую ему довелось услышать за последние несколько дней, тоже богатых на глупости. Не говоря уже о вранье — разве можно так выражаться? Тут семья развалилась, а мать высказывается, как в молодежном клубе.
— Йоахим?
— Да.
— Мне очень жаль, но до собрания в понедельник нам с тобой нужно решить, что мы будем говорить.
Линде поглядел на компостную яму, которую меньше часа назад вырыл для Ингрид.
— Впрочем, на этом собрании мы обсудим и поступок Оливера Йонкера. — Брунс вздохнул. — А это правда?
— Что именно?
— С Мартиной.
Правда ли это!
— Надеюсь, ты не ожидаешь всерьез ответа на этот вопрос?
— Ну да, я хотел быть уверен, что тут речь идет только о болезненных фантазиях Ингрид.
— А о чем же еще? — Линде ждал в надежде услышать хоть какое-то извинение. Но Брунс молчал.
Наконец Линде сказал:
— Или чтобы сформулировать это по-простому, как ты любишь: нет, это неправда. Это совершенно безумный, невероятно злобный навет. Очередной этап в многоходовом виртуозном плане Ингрид меня растоптать. Не знаю, какой сексуальный опыт находит там свое выражение. Вероятно, стоило бы спросить ее отца. Но скажу по чести: это все меня больше не интересует. С меня довольно! Я хочу только вырваться из этого ада и снова вести нормальную жизнь. Или ты полагаешь, если бы в этом была хоть доля правды, я бы спокойно сидел здесь? Оставим мои собственные нравственные принципы. Если эта история обсуждается публично, а у меня была бы совесть нечиста, что мне остается, кроме как броситься под первый же поезд? Кстати, этого, наверное, и добивается Ингрид. Вероятно, одному из ее психологов следовало бы объяснить ей, что ее проблемы таким манером наверняка не решить. — Линде горько усмехнулся. — Только мои.
— Йоахим, прошу тебя!
— Да-да, хорошо. Бояться нечего. Этой радости я ей не подарю. — Линде выпрямился. — Так, а теперь мне пора в больницу. Теории Ингрид наверняка очень интересны, но мой сын лежит в коме, и это занимает меня все же немного больше.