Выбрать главу

Я часто бывала в «Октябре» и в связи с работой с поступающими рукописями, и тем более сейчас, когда была принята к опубликованию в журнале моя повесть о жизни леспромхоза Карелии.

Как-то, когда я была в комнате Ольги Михайловны Румянцевой, вошла Белоконь в широком летнем платье, плюхнулась в кресло в изнеможении от духоты, от хлопот, от пережитого сегодня. В редакцию приходила вдова поэта Павла Васильева, в «Октябре» принята его неопубликованная поэма. 19 лет эта женщина отсутствовала и теперь рассказывала громко в редакции обо всем. Ее взяли, так как она активно добивалась сведений о муже. Сказали: вас вызывают по делу вашего мужа. Она так и думала, что о муже. С ней побеседовали, и вдруг ее отводят: «Возьмите арестованную!» Тут же появилась женщина, извинилась перед ней и обрезала на ней все резинки. Трико, чулки — все поползло. «С этого момента я перестала быть человеком».

В подневолье она выполняла всякую работу — от землекопа до возчика трупов. Где-то в Рязани заключенных заставляли переносить песок с одного места на другое. А потом обратно. В лагере под Карагандой трупы грузили штук по пятнадцать, поверх их садилась она, везла их в так называемый морг за 10–15 километров.

Продолжая пересказывать услышанное от вдовы Павла Васильева, Вера Константиновна застонала: «Вот от всего этого я не могу жить! Не могу! Не могу! Ведь то же дерьмо плывет сверху по новому течению, не дает хорошим людям ходу».

Она вскочила, просторное полосатое платье заходило на ней. Нетерпеливо рванулась в секретариат вызвать машину.

Мы остались вдвоем. Ольга Михайловна протянула руку к висящему напротив нее на стене портрету Сталина:

— Неужели это все он?

Она пошла по коридору на выход, мы с Белоконь — другим путем к лифту.

— Они виноваты, — сказала она, показав вслед Ольге Михайловне, — члены партии.

— Все мы виноваты. Я тоже член.

— Вы молодой, фронтовой член. А я говорю о тех, кто давно в партии.

— Ведь большинство из них верило.

— Я верила! Я рыдала, когда он умер. А когда убили Кирова, я сказала: «Что будет со Сталиным?» Не о Кирове, о Сталине подумала. И я видела его на похоронах Кирова и не сомневалась. На похоронах Калинина я тоже видела его и видела, что он — комедиант. Но это уже сорок седьмой год. А на похоронах Кирова я не сомневалась в его горе.

Мы уже спустились на лифте, она хватилась, что забыла деньги, и, вручив мне авоську с продуктами, убежала назад в секретариат.

Я поджидала у подъезда идущую от другой двери Ольгу Михайловну. Она шагает неожиданно для меня энергично, прямо, совсем не ветхая, какой кажется в редакции.

Мы сказали друг другу о том, что жить невозможно от всего этого.

— Откуда такой садизм? Это все… Ведь это фашизм, — твердо сказала она. И с болью: — Как же так? Ведь все, за что боролись, отдавали жизнь…

Она стояла прямая, в суконном черном, скромнейшем, бессменном жакете, который в редакции не осмеливается снять, невзирая на нестерпимую жару, разве только накинуть на плечи. И вдруг я увидела в этом затюканном жизнью Акакии Акакиевиче нравственные силы, которые могли бы в других условиях еще проявиться, послужить.

— Как же быть? — спрашивала она. — Ведь остались еще его люди. Что же нужно делать, чтобы они не могли делать всего этого?

Глава девятая

«Был у Казакевича, который всегда на высоте ума, образования, темперамента», — записал Юрий Олеша в книге «Ни дня без строчки».

Мне передали, что Казакевич разыскивает меня и просит приехать к нему в Переделкино. Я долго искала дачу в незнакомой мне тогда местности и, окончательно продрогнув в здешней октябрьской сырости, наконец постучалась к нему. За порогом обдало печным теплом и домашним варевом. Казакевич молча поздоровался крепким пожатием руки. Был он в легкой белой рубашке навыпуск, с распахнутым воротом, возмужавший за годы, что я его не видела вот так близко. По коридору, чуть левее, в раскрытой настежь двери видна была грузная пожилая женщина в фартуке, хлопотавшая у плиты, должно быть, домработница. А чуть ближе от порога справа — комната Казакевича. Железная кровать, застеленная байковым одеялом, и поверх него у изголовья большая подушка в белой наволочке. Стол и стул. На столе вразброс и в стопке — исписанные листы, блокнот. Что еще и было ли, не помню, наверное — книга.