Выбрать главу

Казакевич сидел на кровати, слегка привалясь к подушке. Я — на стуле у стола.

— Ну что ж, — сказал, — берем вашу повесть.

Кажется, последовали какие-то замечания и просьба учесть их. Я была глуха. В голове стучало: «берем вашу повесть». Это значило: берем в ближайший, третий выпуск альманаха «Литературная Москва».

Надо знать, каким событием литературной жизни было появление этого альманаха. Это был прорыв в иное, в новое существование достоинства, чести литературы. Впервые группа известных и надежных писателей, объединившись, решила выпускать сборник на общественных началах. Среди журналов-«бюджетников», как сказали бы сейчас, с их неизбежно номенклатурными главными редакторами и замами, появился независимый первопроходчик — «литературно-художественный сборник московских писателей» «под редакцией» и далее по алфавиту: Алигер, Бек, Березко, Каверин, Казакевич, Котов, Паустовский, Рудный, Тендряков. И нет главного редактора. Хотя он есть. Сборник возглавлял тот, «который всегда на высоте ума, образования, темперамента», но затесался среди остальных по алфавиту. И как ни настаивали соответствующие инстанции, чтобы имя Главного было обозначено и чтоб оклад ему шел, Казакевич — наотрез. Не дал себя подмять курирующим печатную продукцию органам. Так и шествовал покуда что альманах, скромно называвшийся «сборником» в своей групповой сплоченности, которой, казалось, удастся защитить необычное издание.

И в таком альманахе появится моя повесть. С ней, признаюсь, я связывала надежды на литературный успех. И вот он — тут как тут. Господи, да ведь еще и гонорар.

А началось все с того дня, как позвонила Маргарита Алигер — мы не были знакомы — с просьбой передать для «Литературной Москвы» мою повесть. О ней она услышала от Капусто, от верного моего друга Юли Капусто. Но повесть не была закончена, не перепечатывалась начисто и вообще рыхла, нужна еще работа. Тогда Алигер настояла на том, чтобы я прочитала ей несколько глав, которые полагаю готовыми.

С тем я пришла к ней. Алигер, маленькая, закрытая, лицом некрасивая, но фигура изящная, хрупкая, в подчеркнуто облегающем элегантном черном платье, схваченном вдоль стройной спины пуговицами. Должно быть, вернулась с выступления.

Мы сидели друг против друга. Я читала, Алигер слушала с невероятным упорством, выносливостью, с лицом замкнутым, сухим. Когда не уловить, впрок ли читаешь. И ни слова не вымолвила об услышанном. Все по-деловому, суховато, без всякого там расслабляющего чаепития. Сказала тусклым с поскрипыванием голосом: «Нам нужна проза». И условилась со мной, что, окончив повесть, передам ей. Так оно и было. А уж от нее повесть перешла к Казакевичу.

В тот день, когда я побывала у него, Казакевич был в хорошем настроении. Возможно, с утра успешно поработалось и был расположен просто поболтать. Оживленно рассказал кое-какие литературные байки, развеселившие его самого. Но я не была находчивым, непринужденно заражающимся собеседником. К тому же тушевалась под его внимательным, с наклоном головы, взглядом сквозь очки. Ну конечно же хотелось нравиться. А я все еще не согрелась, и лицо мое наверняка сизое. И вообще-то очень хотелось горячего чая.

Но Казакевич, как видно, не прочь был растравить меня на разговор. С лукавым простодушием азартно поддел, рассказан, как приятель, сильно мной задетый, упрашивал его не поддерживать меня, и выжидал, что я скажу на это. Мне было что сказать, но досадно, что Казакевич затеял этот разговор. Я отмолчалась. Спросила:

— И что же вы?

— Как видите.

Он продолжал подшучивать над тем своим приятелем и изображал, как тот важно признается, мол, за его женой нужен глаз да глаз. Это почему-то особенно забавляло Казакевича, он повторял, смеясь: «глаз да глаз».

Оживленный, он был грубовато артистичен. А замолкал и становился похож на ученого: этот гладкий, высокий лоб, умное, интеллигентное лицо, очки в темной оправе. А где-то на донышке глаз за стеклами что-то грустное — не растворившийся в жизнелюбии Казакевича исконный, генетический фон. И фотографии в книге о Казакевиче подтверждают то давнее мое восприятие. Глаза грустные в разные времена жизни.

Он заговорил о повести, прочно сел, упираясь ладонями в кровать. Подробно разобрал один эпизод. Похвалил.

— Но вот еще что. Вашего парторга нужно заменить на профорга.

Я не сразу поняла, что это всерьез.

— Повесть мало что потеряет, но это нужно.

В этой повести был эпизод: парторг предприятия внезапно подкошенно влюбился, чего при его сухости, жесткости никак нельзя было ожидать. Будучи женатым, тотчас попал под удар и тех, на кого еще недавно беспощадно обрушивался за «моральный проступок». И под удар партийных инстанций. Какой уж тут профорг.