Мы жили сначала около станции метро «Динамо», а потом переехали к «Речному вокзалу». Но всегда ходили в храм Илии Пророка, что в Обыденском переулке, на Остоженке. В храм недалеко от дома мы никогда не ходили, потому что, в общем–то, боялись, чтобы кто–нибудь не узнал. Пока мы были маленькими, в субботу вечером, как правило, папа ездил в Обыденный со старшими, а мы с мамой оставались дома. В воскресенье утром папа со старшими ехал к началу службы, а мы с мамой приезжали немножко попозже. Как я себя помню, так я помню и храм.
У нас был свой круг знакомых, именно верующих. Это был круг христианских семей — те, с кем росли и наши родители. Они остались друзьями на всю жизнь. Их дети были нашими ровесниками, и мы росли все вместе. Существование такой связи между христианскими семьями папа находил очень важным, и отчасти поэтому он не был горячим сторонником того, чтобы мы искали себе друзей на стороне. У нас у всех были школьные друзья, и нам никогда не запрещали с ними дружить: поскольку мы ходим в школу, мы должны там с кем–то общаться, но основные друзья у нас были именно христиане, и мы росли в христианской среде. У нас на все дни рождения, на именины собирались действительно христианские семьи. Вот так — поколениями–и росли. А наши школьные друзья тем самым — пусть не напрямую — тоже соприкасались с христианской средой, и некоторые из них пришли в Церковь.
В школе никто не знал, что мы верующие. Пионерами мы были; папа считал, что пионерами можно быть, потому что никаких обязательств не дается. Комсомольцами не был никто. Дома, естественно, в каждой комнате у нас висели иконы, но они закрывались, а открыто иконы у нас не висели. Когда мы молились, иконы открывались, а когда кто–то к нам приходил, закрывались. Папа, который к тому времени уже был священником, считал, что не надо никому говорить о своих убеждениях, что, если прямо спросят: «Веруете ли вы в Бога?», вы должны ответить: «Да»; самим заводить разговор на эту тему не надо, но если спросят прямо, надо сказать: «Да». В противном случае это будет отречением от Христа. В то время действительно таких разговоров не было. Единственное, чему все удивлялись, это почему мы не комсомольцы. Как правило, мы все доучивались до восьмого класса в одной школе, а потом в девятый–десятый классы уходили в другую. Так никто не мог спохватиться, что все дети в семье — не комсомольцы.
В 1972 году папу тайно рукоположил, сначала в диаконский, а потом в священнический сан, владыка Иоанн (Вендланд), в то время он был митрополитом Ярославским и Ростовским. Открыто папа не мог быть священником: он был достаточно крупным ученым с мировым именем, ему не дали бы регистрации, которую в то время надо было обязательно проходить в Совете по делам религий. Наши иерархи, прекрасно помня 30–е годы, понимали — не исключено, что опять начнутся гонения. В случае гонений Церковь может остаться без священнослужителей. Поэтому некоторые иерархи брали на себя такую смелость — тайно рукополагать, с тем, чтобы в случае гонений и репрессий Церковь не осталась без пастырей. Священники, тайно рукоположенные, несмотря на все, могли бы продолжать совершать Таинства Церкви. Именно поэтому владыка Иоанн (Вендланд) предложил папе принять сан. При этом он потребовал обязательного маминого согласия. Естественно, это был подвиг с их стороны. Мама прекрасно понимала, что время сложное и что в любую минуту за папой могут прийти и наша семья останется без кормильца. Но все же она дала свое согласие.
Я помню, когда папу только рукоположили, сначала мне и младшему брату (я в семье пятая) не хотели говорить. Нас всегда называли малышами и считали, что нам говорить еще рано. Но буквально через две недели после того, как его рукоположили, папа все–таки счел нужным нам об этом сказать.
Для нас это было очень неожиданным. Мне было 11, а младшему брату 9 лет. Это было в Великую Субботу. Надо сказать, что я родилась в вечер Великой Субботы, поэтому меня и назвали в честь Марии Магдалины. И вот как раз через одиннадцать лет мой день рождения приходился на Великую Субботу. Мне обещали, что, как только день рождения мой будет в Великую Субботу, меня возьмут на Пасхальную заутреню в храм; до этого папа со старшими ездил на Пасхальную заутреню, а мы с мамой оставались дома, а утром ездили к поздней обедне. И тут как раз наступает мое одиннадцатилетие, но в храм меня не берут. Я ужасно расстроилась, даже, мне кажется, обиделась на своих родителей. Я так ждала этого момента, и вдруг меня оставляют дома, да еще загоняют в постель и говорят: «Скорее ложись, мы тебя ночью разбудим». А я никак не могу понять, зачем меня ночью будить, когда мы собираемся утром ехать в храм, собираемся причащаться. И, страшно недовольная, легла спать. Вдруг среди ночи будит меня мама и говорит: «Пойдем скорее в папину комнату молиться». Я вхожу и никак не могу понять, в чем дело: комната как–то вся преобразилась, я чувствую, что нахожусь не в папиной комнате, а как бы еще где–то. Папа стоит в подряснике и с крестом. Я ничего не могла понять — ребенок, еще спросонья… да я вообще даже представления не имела, что есть тайные священники. И тут папа мне сказал, что он принял сан и стал тайным священником. Он сам объяснил мне и младшему брату причину, почему он стал именно тайным священником, и сказал, чтобы мы об этом никому ничего не говорили, что об этом никто не должен знать, а если он сочтет нужным, то, кому надо, сам скажет. А так — никто об этом не должен знать: ни родственники, ни знакомые. Я, помню, была тогда очень удивлена и говорю папе: но как же двоюродные братья, сестра — они не будут знать, что ты священник? Папа сказал, что неизвестно, какие настанут времена. Если опять начнутся гонения, если опять будут обыски, если опять будут пытки, надо, чтобы они могли со спокойной совестью сказать, что ничего не знают.
Так у нас дома начались богослужения. Папа служил почти каждое воскресенье, за редким исключением, когда он уезжал к владыке Иоанну. В основном дома он служил литургию, на всенощную обычно ездил в храм. Папа служил, а мы пели, читали и ходили со свечой. Сначала это была только семья, но скоро у папы стали появляться духовные дети, они стали приходить на эти домашние богослужения, исповедоваться и причащаться.
Богослужения совершались в папином кабинете, в котором было метров пятнадцать, с одним окном. Конечно, у нас соблюдалась конспирация. На кухне и в соседней комнате обязательно включали радио, дверь никому не открывали. Окно закрывалось сначала поролоном, потом одеялом, сверху вешалась белая скатерть — получалось место для запрестольного образа. На эту скатерть крепили большой крест. В левом углу кабинета стояло много икон. В этом месте ставился престол, представляющий собой большой этюдник, который каждый раз потом убирался, складывался, и никто бы не мог предположить, что это престол. А тумбочка превращалась в жертвенник. С правой стороны стоял огромный письменный стол. Этим столом пространство алтаря отграничивалось от основного храма. Чтобы это как–то обозначить, на две табуретки клались две стопки книг, которые накрывали полотенцами, а сверху ставили образа. С правой стороны — образ Спасителя, с левой — образ Божией Матери. Кабинет превращался в храм, состоящий из алтаря и основного храма. Больше никакой алтарной преграды не было.
Пели мы сами. Мама обладает хорошим слухом; еще девочкой дедушка научил ее гласам и всему необходимому в церковном пении, и ей не составляло никакого труда провести службу. А мы за мамой подстраивались и пели. Особенно сложных песнопений у нас не было, как мама пела, так и мы пели. Даже бывало несколько раз, когда мама уезжала, мы без нее проводили службу. Просфоры пеклись тоже у нас дома. Как правило, пекла мама, а потом пек мой младший брат.
В самом начале мы очень боялись, что в любой момент могут прийти представители органов, поэтому у нас все очень конспирировалось; никакого явного облачения не было. Подризник был как ночная сорочка. Мама сшила такую белую сорочку из нового материала. Никто к ней не прикасался, папа ее освятил. Внешне никто бы не мог ничего заподозрить: простая ночная рубашка, а не подризник. Фелонь — просто белая скатерть, расшитая со всех четырех сторон белой ленточкой. Каждое воскресенье рано утром мама эту скатерть превращала в фелонь, то есть среднюю часть сшивала, пришивала или прикалывала кресты, которые потом откалывались и убирались со всеми ленточками и со всей тесьмой. А на время богослужений все это превращалось в фелонь. Так же и поручи и епитрахиль. Мама строго соблюдала, чтобы к этому никто не прикасался. Хранилось все это с должным благоговением. Потира как такового не было — использовался большой новый бокал, к которому тоже никто не прикасался; он хранился в особом месте. Покровцы тоже были замаскированы. Копия как такового у папы не было, просто использовал новый скальпель: так до конца жизни он им и пользовался, даже когда служил в храме, — настолько он уже стал близок и дорог. Братья мои сделали небольшую деревянную Голгофу, которая ставилась у нас на жертвенник. Потом папа отнес ее в храм. Обстановка была очень простая, чем–то даже приближенная к первохристианским временам, поскольку алтарной преграды не было, и мы все являлись участниками Таинства. Многие тайные священнические молитвы папа читал почти вслух, и мы все это слышали и даже видели, как все это происходит. Все присутствующие были свои. Те папины духовные чада, которые со временем стали приходить к нам, тоже становились своими. Никто не гнался за особенно хорошим пением. Было очень просто. Папа ничего особенного не требовал от нас. Единственное, чего он всегда и постоянно требовал, — это благоговения и тишины в храме.