Улучил я минуту и тоже подлетаю к Гаврилке.
— Вы, — говорю, — товарищ, забыли о нас...
Глянул он на меня и вскидывает плечи.
— Я, — говорит, — впервые вижу вас. Вы кто? Да ведь вы даже не записаны у меня.
Я ему о товарище Федорове говорю, о заводе, а он свое.
— Ничего, — говорит, — подобного. Раньше надо ваши бумаги найти... Идемте...
Повел нас в комнату рядом. Там барьерчик, за барьерчиком столы, машинки и бумаги этой, бумаги — в глазах темно. Подозвал Гаврилка товарища Соловейчик и вроде передает нас ей с рук на руки.
— Потолкуйте, — говорит, — с ними и приготовьте дело...
Соловейчик в косоворотке, стриженая, с пят до лба под коммунистку, а женщина или девушка, не поймешь. Положила она на барьерчик локотки и спрашивает:
— Что вам угодно?
Глянули мы: чего нам, скажи на милость, угодно от нее?
Ведь ничего она в нашем деле не смыслит... а говорить надо. Она слушает, подстрижки поправляет и дакает, вроде смыслит что. Выслушала и:
— Приходите завтра утром.
Я бочком к ней.
— А нельзя ли, — заикаюсь, — товарищ, сегодня? Дело наше не шуточное: люди уже работают, ждут решения, подбодрить их надо.
Отпихнулась она от барьерчика и замахала руками.
— Что вы! Что вы! Разве вы одни у меня?..
Вильнула хвостом — и лови ее. Побродили мы по городу, газету почитали, вечером в клуб сходили, а в десять утра опять у барьерчика. Мимо бегут, идут. К каждому столу сел человек, а стриженая явилась только после одиннадцати. Мы к ней.
— Да, да, да, — задакала, — не волнуйтесь, помню...
Разделась, села к столу. Тут чай стали подавать. Кинула она в стакан сахарину и ну мешать, мешать да ложечкой к губам. Положил я на барьерчик руку и говорю:
— Товарищ Соловейчик, мы ждем...
Повернулась она и отмахивается.
— Ищут ваши бумаги, раньше двух не будет...
Мне даже руки свело, а Крохмаль шепчет:
— Не кипятись, тут хранится не только наше, а тысячи дел.
Ладно. Побродили мы, являемся в два часа, стриженая и не глядит.
— Скажи ты ей, — говорю Крохмалю, — а то я вспылю...
Наваливается он на барьерчик и зовет ее. Вспрыгнула она со стула да к нам.
— Крайне бессмысленно с вашей стороны беспокоить людей. Я оторвала ради вас человека от работы, все дела перерыла...
Честит, честит нас, будто мы дегтю налили ей в чай. Я одернул ее. Она раскраснелась и завязывает нам узелок.
— У меня, — говорит, — нет никаких ваших бумаг, я никогда не получала и не видала их…
Мы так и ахнули.
— Как нет?
— Очень просто, — говорит, — нету.
— Так зачем же вы сутки держали нас? — спрашиваем и бежим к Гаврилке.
Поймали его, объясняем. Он слушает, ногами перебирает, дакает, а сам, видим, ни бельмеса не понимает. Сяк, так — вдолбили мы ему и радуемся: понял, мол. Ждем, что скажет. Потер он лоб, пенснишки поправил на носу и разводит руками.
— Ну, что ж, товарищи, делать? Ищите копии бумаг и начинайте вновь...
У меня на спине пот выступил.
— Как, — говорю, — вновь? Ведь на это месяцы уйдут.
— Ну, что же? — говорит. — А вдруг бумаги пропали?
— Так что же, что пропали? Ведь следы от них у вас есть? — спрашиваем.
— Не знаю, не думаю...
Видим, получается канитель, и кидаемся к товарищу Федорову. Тот взъярился да к Гаврилке, от Гаврилки за барьерчик — и ну взгревать эту самую Соловейчик: да вы знаете, спрашивает, как партия на такие вещи глядит? Соловейчик на дыбы да в крик.
— Я не обязана, — кричит, — нотации от вас публично выслушивать!
Слово за слово — унял ее товарищ Федоров, а толку никакого. Три дня бегали мы из комнаты в комнату, от стола к столу — входящие, исходящие шевелили. На четвертый день нашли разносную книгу с распиской Гаврилки: он получал бумаги. Мы к нему и суем под все его четыре глаза его же расписку: вот, мол, где рак зазимовал. Он заиграл плечами.
— Верно, — говорит, — я расписался, не отрицаю, но бумаги хранятся там, — и кивает на комнату рядом.
— Пойдемте, — говорим, — туда вместе с нами.
Пошли мы с ним и опять прилипли к барьерчику, к товарищу Соловейчик. И просили ее, и разными резонами урезонивали, — нету, твердит.
Стали мы управу искать на нее. Все удивляются, сочувствуют, а толку никакого. Озверел я и думаю: «Ну, погоди». Улучил минуту, остановил Соловейчик в коридоре, забил ей в уши с десяток слов насчет дисциплины, а напоследок как цыкну на нее: если ты, мол, дорогой товарищ, через два часа эту канитель не прекратишь, сегодня же Ленину напишем... Закричала она, а я ближе к ней: кричи, — говорю, — не кричи, а будет так, как я сказал. А пока всего хорошего.