Степан был старше меня всего на три месяца, но казался старше на год, а то и на два. Не меньше. Всему виной – его рост и богатырское телосложение. Если мы вставали друг другу спинами, то я как раз доставал макушкой до его широких плеч. Я уже не говорю о его коренастом и накаченном теле, за которое я мог с легкостью спрятаться, как за необхватный ствол многовекового вяза; все мальчишки завидовали Степану, заглядываясь на его мощную спину, спину Атланта, расправившего крылья, на выпирающие груди и бицепсы-шарики. Бесспорно, матушка-природа наградила его выдающимся телосложением, которое он развивал в секции по боксу.
Вы, наверное, сейчас подумали, что Степан был страшным задирой, грозой всех малолеток? Первое впечатление всегда ошибочно, потому что мы привыкли судить человека по каким-то установленным шаблонам. Мол, боксер, значит такой-то и такой-то. На самом деле у Степана был добрый характер, он относился к людям с должным уважением, поэтому у него было много друзей. Он не перечил старшим, будь это школа или улица, без разницы. Любил поспорить, но не распускал кулаки; не в счет нашу драку в больнице, там я сам виноват, сам спровоцировал его, хотя знал, чем это может закончиться. А так же он был верным сторонником вставать «горой» за тех, кто не мог за себя постоять и воспитывать тех, кто издевается над слабыми и беспомощными (ох, как он ненавидел таких парней, терпеть их не мог, у него сразу начинали чесаться кулаки). Прибавьте ко всему этому благородному коктейлю открытость и общительность – и получится отличный друг, который со сто процентной вероятностью не бросит в беде, при любых обстоятельствах поддержит, когда это будет необходимо. Что-что, а Степан умел поддерживать меня в трудные минуты, а таких минут у меня было немало, к сожалению; каждая несчастная семья несчастлива по-своему.
Семью Степана можно смело отнести к разряду «счастливых». Почему я так решил? Не знаю, но стоило мне только переступить порог их дома – а жили они в одноэтажном коттедже – и я проваливался в атмосферу уюта, тепла, любви и что немаловажно товарищества. Это было сродни оказаться в другом мире, где всех вверх тормашками. Если в моей семье было не принято болтать во время еды, то тут, пожалуйста, кричи во все горло и смейся, сколько влезет, никто и слово не скажет. Если мне строго-настрого запрещалось спорить или обсуждать решения старших, то у Степана вошло в это привычку; родители его за это не ругали, даже поощряли. Если нам с мамой было запрещено играть на пианино и петь старые народные песни после пяти вечера, когда отец приходил с работы, то тут пели до самой ночи, пока голоса не сядут или не надоест. И еще тысячу различий между моей семьей и его. Наверное, так и должно быть. Каждая семья – это маленькая жизнь со своими странностями и тайнами. Но главное отличие было, как я уже говорил, в атмосфере. Его родители почти всегда были в хорошем, приподнятом настроении, улыбались, обнимались, порой и целовались, скромно так, чувственно. Мне и не счесть сколько раз его целовала мать в щечки, перед тем как отпустить на улицу, как и количество крепких мужских объятий отца, когда тот приносил радостные вести или наоборот плохие.
Мои родители были полной противоположностью родителям Степана. Никаких поцелуев, никаких рукопожатий и объятий, никакого смеха, фривольности, пошлости. Отец с матерью держались отстраненно, словно были чужыми друг для друга людьми (тогда я считал, что это в принципе невозможно), редко улыбались, редко говорили друг с другом, я уже не говорю о чем-то большем. Я ни разу не видел, чтобы отец целовал маму; я тоже был лишен такой прерогативы, отчего чувствовал себя каким-то ущербным, обделенным. Порой я не мог удержаться и крепко обнимал отца, когда он приходил домой с работы. Ему это не нравилось, он морщился и отстранялся от меня, чего уж там скрывать: отталкивал, словно я мерзкий африканский паук, а потом еще ругал за то, что я росту чувствительным как девчонка. На этом его нравоучения и недовольства не заканчивались, он переводил все свое внимание на мать и раздраженно указывал на ее ошибки в воспитания сына. Находчиво и дотошно объяснял, что мужчина обязан быть сдержанным, холодным, рассудительным, уверенным в себе в любой ситуации, а излишняя чувствительность приведет к мягкости внутреннего стержня, что никак неприемлемо для будущего блюстителя Великой Нации, для будущего нациста, незнающего пощады и жалости. Так он считал. А если отец так считал, значит, это было верное – правильное – мнение, которое не оспаривается и не обсуждается. Иногда у мамы хватало духу спорить с отцом, но такие споры приводили к тяжелым последствиям. Отец ненавидел споры, привык, что его слова – закон. Поэтому он бесцеремонно затыкал рот спорщику, матери: либо взглядом, полным ненависти, черни, от которого леденела кровь в жилах, либо кулаками, которые колотили ее без особой скромности, без жалости, либо словами, больно впивающимися в нутро, туда, где спряталась человечность. Даже когда мы не спорили, когда выполняли все его поручения и обязанности, когда вели себя тише воды, он все равно находил к чему придраться, ругал за безделье, неряшливость, неучтивость, за многое ругал, а после наказывал: за не заправленную постель я мог получить несколько ударов по спине кожаным армейским ремнем. Но что самое отвратительное: порка ремнем было не самым страшным наказанием, бывало и похуже…