Пять хлестких ударов ремнем не смогли сломить меня; для этого требовалось ударов тридцать, а то и больше, пока спина не станет свинцово-пунцовой, припухшей, уродливой, тяжелой, как медь, пульсирующей, словно нерв в больном зубе. Отец знал, что я крепкий орешек, поэтому после трепки предпринял иные меры воздействия на меня: поставил меня коленями на горох и изрек:
– Теперь у тебя будет время подумать о своем отвратительном поведении. До обеда. Если встанешь раньше – мне придется повторить сегодняшнюю процедуру. Все понял?
– Да.
– А где сэр?
– Да, сэр.
– Так лучше. И смотри, не блефуй, я буду периодически проверять тебя.
– Я никогда не блефую.
– Вот и хорошо.
– Папа? Сэр?
– Что?
– Я хотел просто полежать в постели, почитать книгу, чтобы скоротать время.
– И?
– У меня и в мыслях не было тебя разбудить.
– Я знаю. И?
– Это вышло случайно.
– Случайно, значит?
– Да, сэр.
– Я понял, к чему ты ведешь. Ты ведешь к тому, что я неоправданно тебя наказал? Так?
– Нет, папа. Сэр!
– Так и выходит. Обвинять отца в том, что он наказывает не по справедливости – это верхушка наглости и неуважения. Ты перешел все границы, сынок.
Ремень опускался снова и снова, снова и снова, пока я не сломался, пока не закричал от пронизывающей, удушливой боли, пока не забежала в комнату мать и не остановила отца. Как правило, она не вмешивалась, когда отец учил меня уму-разуму, но тут она не выдержала и заступилась за меня; испугалась, что отец убьет сына. Оказалось, зря заступалась. Отец и ей задал по пятое число; мама не выходила «в свет» несколько недель, ждала, когда лицо станет прежним, не опухшим, без синяков и ссадин.
Я пролежал на полу минут пять-десять, прежде чем встал, ощущая слабость в каждой мышце и гулкие удары молоточков в висках. Голову кружило. Я, хромая, доковылял до кровати и уснул неспокойным сном. Меня разбудила мать уже в третьем часу; на обед я не был приглашен, отец запретил, мол, поест вечером, пускай поголодает, подумает о том, что творит.
– Как ты? – спросила она, прикоснувшись холодными ладонями к моей спине, которая горела и пульсировала.
– В порядке. – Что я мог еще ответить? Посмотрев в ее миндалевые глаза, на моих глазах в ту же секунду навернулись слезы, твердость духа рухнула, я стал слабым, беспомощным, ее ребенком, которым мечтал, чтобы его пожалели и приласкали. В тот миг я желал этого всем своим естеством – и она обняла меня, а я закономерно разрыдался. Все, что накопилось во мне, вся чернота, вся злоба, перемешанная с гневом, вырвалась наружу через слезы, очистив меня. Мне в разы стало легче. Легче дышать. Легче жить.
Я был так поглощен собой и своими невзгодами, что поначалу и не заметил, что лицо матери тоже изуродовано. На щеке и под правым глазом – синяки; губа – припухла, треснула в двух местах, на лбу – царапины. И снова мое только что очистившееся от черноты сердце начало заполняться злостью на отца, который не имел право бить маму. Меня – пожалуйста, но – не ее. Это не по-мужски. Он сам об этом говорил. Получалось, что он противоречил собственным же словам, постулатам. Как это было похоже на Нацистов, которые говорили одно, а делали совершенно другое.
Я сжал кулаки. Насупился. Мама заметила перемену на моем лице и сказала:
– Не злись на отца.
– Почему он бьет тебя?
– Это все слишком сложно.
– Когда я выросту, когда стану таким же сильным, как он, я не дам тебя в обиду.
– Будешь драться с отцом?