— Что ты говоришь, милый?
— Ничего, просто я в восторге от твоего предложения.
Оказывается, дедушка Зиё решил написать еще одно заявление, на этот раз республиканским властям. Он жаловался на исполком горсовета. Исполком, не учитывая его заслуг в строительстве колхозов в тридцатых годах, не считаясь с тем, что он старик, пенсионер, решил построить в его дворе пивную. И он просит отменить решение исполкома — пусть строят все, что хотят, но только не пивную и не ресторан.
Вот смысл того, что я прочел в заявлении, довольно неуклюже составленном Ойшей.
— Я не так уж много прошу, сынок, — добавил дедушка Зиё, точно боясь, что это недостаточно убедительно. — В этом доме умер мой отец. И я хочу, чтобы здесь всегда горел чистый свет, зажженный им. Ведь если там, где жил мой покойный отец, где он работал и отдыхал, будут валяться всякие пьянчужки, так отец в гробу перевернется. Я себе этого до смерти не прощу.
Я решительно сказал:
— Ладно, дедушка, это беру на себя. Постараюсь, чтобы у вас в саду никакой пивной не было. Но писать заявление в Совет Министров мы не будем. Уверяю вас, там и без вашего заявления много дел.
Почувствовав в моем голосе твердость, дедушка Зиё сразу согласился. Он даже, кажется, обрадовался, увидев, что я всерьез взялся за дело.
Я написал письмо председателю горисполкома от своего имени, то есть от имени учителя такой-то школы. Я написал, что старый пенсионер согласен, чтобы на его участке было построено нужное городу здание, но только категорически возражает против постройки пивной.
Теперь надо было заняться поручением дядюшки Ахрора.
Я совершенно не представлял себе, как писать фельетон. Одно было ясно: мой корреспондентский опыт здесь не поможет. Требовалось что-то совсем другое.
Всё чаще и чаще проклинал я тот день, когда решил переехать на эту квартиру. Как говорится, потянулся на запах шашлыка, а пришел и увидел — осла клеймят. Вот так и у меня. Моя дорогая супруга уговорила поселиться здесь. Я согласился, думая, что уж здесь-то можно будет спокойно жить и работать. Но теперь с каждым днем становилось ясней, что, пока будем жить здесь, ни о каком покое нечего и мечтать.
Прежде, бывало, если я сталкивался с чем-то, о чем считал нужным написать, я дожидался свободного времени и писал спокойно, без спешки. А теперь чувствовал, что завишу уже не только от себя — появились такие опекуны, которые мне, что называется, дохнуть не дают…
Правда, эти мрачные мысли одолевали меня не так уж часто. Какое счастье, что человек не бывает все время одинаковым! Его настроение переменчиво, как весенняя погода: то снег пойдет, то дождь, а то вдруг засияет яркое солнце.
«Эх ты, нытик несчастный! — ругал я себя нередко. — Тебе бы радоваться, что живешь рядом с такими людьми. Они не отгораживаются от жизни забором, они болеют за все, что происходит в большом мире».
В самом деле, старикам давно бы пора уже на покой, а их волнуют и беспокоят всякие непорядки. А я, человек молодой, образованный, полный сил, отношусь ко многому хладнокровно, равнодушно.
…Вот, например, несколько дней назад стоял на автобусной остановке. Там сделан длинный деревянный настил вроде суфы. Пассажиры ждут здесь автобуса. Кроме того, настил служит мостиком, по которому можно перейти через арык с дороги на тротуар. Над мостиком разрослась акация, в тени которой всегда прохладно. А напротив, у дороги, на самом солнцепеке, телеграфный столб.
Народу на остановке было мало. Кроме меня, еще двое: колхозник с мешком и русский парень моих лет в европейской шляпе. Мы все стояли в тени, под акацией, а у столба, на самом солнце, сидели на корточках две таджички. Я не обратил на них внимания. Вблизи остановки была лепешечная, от которой доносился аромат горячего хлеба, напоминая о доме, о жене, о тетушке Икбол, которая умела печь удивительно аппетитные лепешки.
Парень в шляпе, прижимая к груди треногу какого-то, очевидно, оптического прибора, беспокойно, и, как мне даже показалось, нервно ходил взад и вперед по мостику. Вдруг он подошел к женщинам и, нагнувшись, сказал им на ломаном русском языке (почему-то считается, что если говорить неправильно, то тебя скорей поймут).
— Почему твоя издесь сидит, апа? Вон там солнца нет, там сидеть надо. — И он показал рукой на мостик.
Женщины молчали, только еще ниже надвинули на лица платки.
Тут я сообразил, что они изнывали на солнце, только чтобы не стоять рядом с посторонними мужчинами, чтобы никто из нас, не дай бог, не осмелился бросить на них взгляд.
На женщинах были национальные платья из яркого атласа, на ногах лакированные туфли, на голове шитые золотом тюбетейки. Но сидели они, тесно прижавшись друг к другу, скорчившись, испуганно озираясь по сторонам, словно попали на эту широкую благоустроенную улицу современного города из далеких веков.