— Зачем тебе? Переночуешь у меня, а завтра в дорогу, Тебе нужно выспаться, ты… устал… Право, поедем лучше ко мне.
— Устал?.. Да, я устал… Но ты не бойся, к утру, как условленно, я буду у тебя, а сейчас гони пять долларов… Не бойся, я приду — твои сребреники не пропадут… Слово русского офицера!
Полковник колебался. Нехотя вынул деньги, протянул Фохту.
— Но помни, барон, завтра ровно в десять у меня соберутся все, кто должен ехать в бригаду.
Фохт его уже не слушал. Он зажал бумажку и, не глядя на полковника, свернул в тёмный провал переулка. Оттуда послышалось пьяное пение: «Ссильный… дерржавный…»
Фохт шёл пошатываясь. Там, в конце переулка, налево, заведение Го Чуан-сюна. «В последний раз…» Мягкие, непослушные ноги несли его к тёмному домику Го Чуан-сюна. В низкой каморке, на отполированных тысячами тел деревянных нарах, он получит трубку. Толстую камышовую трубку с маленькой чашечкой Услужливый бой вложит в неё чудодейственный шарик видений.
— «…Царствуй на сллавву нам…»
Шарик сказочных грёз!
Сегодня Фохт получит столько грёз, сколько может выдержать человеческая голова!
Пять долларов — это капитал в заведении Го Чуан-сюна. Го Чуан-сюн, добрый старый китаец, куда толще и уж во всяком случае добрее Чжан Чжун-тана. За пять долларов он даст то, чего не могут дать ни генерал Чжан, ни бригада Нечаева, ни сам господь бог. Го может дать все! Все, чего нет больше у Фохта, чего, может быть, никогда и не было и чего никогда не будет. Все, все!
— «…Нна страх... вррагамм…»
— Карту?
— Даю под весь.
— Сколько там?
— Ровно четыре тысячи.
— Давай.
— Дамблэ!.. Восьмёрка!
— Жир!
— Деньги на стол.
— Иди к дьяволу!
— Ну, шутки в сторону, гони четыре тысячи.
— Пошёл к черту, нет у меня. Завтра.
— Нет денег, так нечего лезть к столу, за это шандалом бьют! Арап!
— Что ты сказал? Повтори!
— Ну и повторю: ты не офицер, а свинья!
Этот диалог был вступлением к тому, что произошло дальше в полуразрушенной фанзе грязной китайской деревушки. Сквозь тяжёлые облака табачного дыма блеснул огонь выстрела. Направленная неверной рукой штаб-ротмистра пуля разбила подвешенный к прокопчённому потолку жестяной фонарь, и в темноте поднялась суматоха. Звон разбиваемой посуды смешался с пьяными выкриками и грубой бранью. В воздухе повис запах вытекающего из фонаря керосина.
Циновка, заменявшая дверь, поднялась, как будто в стене пробили брешь, и с порога мотнулся голубой луч карманного фонаря. Шум сразу упал.
— Смир-р-рна-а-а!.. Что за гвалт, господа! Не офицерское собрание, а жидовский шабаш. Опять ханшин? Надо хоть накануне дела быть похожими на людей. И вы, ротмистр? Почему у вас в руках браунинг? Это вы стреляли? Опять накурились… Мерзость!
Вошедший медленно обвёл лучом своего фонаря растерзанные фигуры столпившихся офицеров. Он увидел расстёгнутые кители, красные потные лица, опухшие глаза, услышал тяжёлое, хриплое дыхание и ощутил липкую вонь скверного китайского самогона, смешавшуюся с запахом керосина.
Был второй час ночи, густой китайской весенней ночи, когда тьма, как чернила, обволакивает землю до двух часов, до той поры, когда с востока сразу, без предрассветной мглы, брызнет поток розового света.
Вошедший — сухой, бритый человек с крикливым голосом — обвёл взглядом застывшие лица и напыщенно произнёс, отчеканивая каждую букву:
— Судьба бригады зависит сегодня от нашей работы, а у меня ни одного трезвого лётчика… Позор! На вас погоны. Вы бы хоть о них подумали… Через час прошу всех быть на аэродроме.
Голубой луч погас. Циновка упала. В сдержанном сопении десятка людей чиркнула спичка, кто-то закурил. По красной точке папиросы можно было проследить, как человек пробирался к двери; наткнувшись на опрокинутый стол, он громко выругался и нарушил тишину.
— Эй, Ли Тьяо, свету сюда! — донеслось из заднего угла фанзы. — Ли Тья-я-яо, чёртов сын, свету!.. Спят, скоты! Тоже вестовые!.. Господа, налейте кто-нибудь ханшину в чашку да зажгите.
Синий язычок горящего спирта заколыхался на столе, освещая небольшое пространство. Офицеры авиационного отряда нечаевской бригады, состоявшей на службе генерала Чжан Чжун-тана, стали пробираться к выходу из своего глинобитного «собрания». Тёмные молчаливые фигуры поглощал холодный мрак.
Скоро в разных концах деревушки замелькали красноватые глазки керосиновых огней. Шум приказаний и перебранки на русско-китайском жаргоне наполнил воздух. Постепенно голоса смешались и удалились к южному концу деревни. Там, за околицей, был расположен аэродром отряда.
Над равниной, над полями, над глинобитными фанзами мгновенно, как бы воспламенённое на востоке ударом, зарозовело небо. Ночь побелела, обнажая местность. Водопадом ослепительных лучей на чёрную полуразрушенную деревню и бесконечные поля гаоляна пролилось утро. Среди этих однообразных полей фанзы с чахлыми деревцами казались беспорядочно накапанными пятнами. И странно, как бумажные колпаки, белели палатки-ангары, растянувшиеся в линию на расстоянии полукилометра от деревни.
Там мотористы уже покрикивали на китайских солдат, лениво раздвигавших полотнища ворот и выводивших самолёты. Большие аппараты, поблёскивая новой лакировкой, мягко колыхались на неровностях поля. Это были свеженькие французские машины «Бреге XIX» с рогатым лбом лореновских моторов.
Фохт явился на аэродром последним. Он шёл развинченней походкой, не глядя под ноги, углубившись в тёмные, нудные воспоминания о прошедшей ночи. С грёзами, которых он ждал от опия Го Чуан-сюна, в последний раз что-то не получилось. Тело только налила усталость. Все та же свинцовая усталость, которой было заполнено в последнее время его опустошённое существо.
Фохт хмуро прошёл в свой ангар и принялся осматривать самолёт. Он никак не мог сосредоточиться, собрать необходимое сейчас внимание. Ему было не по себе. Голова трещала. Саднила мысль о том, как бы ликвидировать ночной инцидент с банкомётом. Надежды отдать четыре тысячи не было: откуда их возьмёшь?! Руки казались чужими, непослушными, непомерно тяжёлыми, как бы налитыми. Последнее особенно не нравилось Фохту. Это было признаком возвращения лихорадки, схваченной в самом начале пребывания в Китае. Вообще под этим жёлтым небом Фохту не везло. Не везло во всем — от службы до карт.
Бегло осмотрев самолёт и пулемёты, Фохт обтёр руки, ткнул сапогом в ящик с бомбами.
— Двенадцать десятикилограммовых! Да живей! И так уж опаздываем.
Связных мыслей в голове все не было. Он безучастно смотрел перед собой, ничего не видя, пока китайцы осторожно вынимали из ящика бомбы и подносили их мотористу, на коленях стоявшему под самолётом и укреплявшему их в бомбодержателях.
В голову Фохту лезли разорванные клочки воспоминаний: шатание по отрядам «единой и неделимой» Доброволии; рейд для связи с левым флангом колчаковских армий, пьяные тылы разлагавшихся армий «верховного правителя»; бегство в Маньчжурию, неудачная попытка пристроиться в штаб Унгерна и цепь полупьяных-полубоевых приключений до первой трубки опиума. Здесь нить воспоминаний терялась. Всплывало только что-то розовое, тягуче-липкое, зовущее к себе разбитое тело и обезволенный мозг. Розовое сменялось свинцово-серым, тяжёлым, пустым и ещё более лишённым разума и воли…
— Командир зовут!
Фохт вздрогнул от голоса, неожиданно ворвавшегося в беззвучный хаос воспоминаний. Он провёл по лицу жёлтой рукой и вопросительно глянул на вытянувшегося перед ним моториста. Глаза солдата в свою очередь недружелюбно упёрлись в испитое лицо офицера. Фохту почудилось в этих глазах нечто, что заставило его на минуту опустить взгляд. Но тотчас же он вскинул голову и злобно бросил:
— У тебя все готово? Нестеренко, смотри, чтобы с мотором сегодня не было, как в прошлый раз. Ты, скотина, меня когда-нибудь угробишь. Я докладывал командиру. Имей в виду, если со мной что-нибудь случится, он с тебя шкуру спустит.
— Штаб-ротмистр Фо-о-охт! — донеслось с аэродрома.
Около командира отряда собрались уже все лётчики и наблюдатели.
Фохи побежал туда разбитой походкой бесконечно уставшего человека.