Выбрать главу

И Блок, который всегда был для Маруси самым прекрасным поэтом, она с ним даже разговаривала во сне, и он являлся к ней — она на самом деле видела его высокую стройную фигуру в сером костюме, озаренную каким-то неясным колеблющимся светом — и он был для нее как бы одновременно воплощением Петербурга и Рождества, и это рождало в ней именно то ощущение, которое она пыталась снова воскресить здесь, в Париже, и которое как будто уже умирало в ней, как будто уходило в какую-то унылую желтую вату.

Марусе иногда бывало так страшно и тоскливо, особенно часто это бывало ночью, когда она просыпалась перед самым рассветом, как будто она совсем одна и никто ей не поможет, и очень страшно будет умирать, но одно утешение, что это еще не скоро, и лучше об этом не думать, лучше стараться думать о чем-то другом или заняться чем-то отвлекающим.

Иногда, когда Маруся выходила из дома в Жмеринке поздно вечером в туалет, и видела в небе одинокую звезду, стоило посмотреть на нее, как она влекла и притягивала к себе и вот уже было невозможно сдвинуться с места или подумать о другом или даже вернуться в дом, так можно было стоять до самой смерти, хотя она еще и не скоро. Или когда Марусю везла на санках бабушка, которая была вся закутана в платок и Маруся тоже, был очень сильный мороз и снег скрипел под полозьями санок, Маруся видела в черном небе огромную луну в дымке, эта дымка была от мороза, а мороз был такой, что даже в горле и в носу щипало и больно было дышать, поэтому бабушка закрыла ей нос и рот платком. И тогда уже Маруся боялась смерти и знала, что умрет. А теперь это все ближе и даже нет утешения, что еще не скоро, может, уже и скоро, и нельзя отвлечься от этих мыслей, они все навязчивее и навязчивее.

Маруся однажды видела у метро старика, сидящего прямо на каменном полу, он был грязный, оборванный и от него сильно пахло мочой, он сидел, вытянув ноги, так что в глаза бросались подошвы его пыльных ботинок. Он повернул голову и бессмысленным взглядом рассматривал ее, а она не решалась смотреть на него прямо, чтобы он не заметил и не попытался завязать разговор, но это была напрасная предосторожность, потому что он уже, очевидно, достиг состояния растения и такие функции, как речь, у него атрофировались. Ему это было не нужно, он просто жил.

* * *

Помимо продажи картин, Трофимова обслуживала новоявленных богачей из России, так называемых „новых русских“. Они приезжали красиво потратить деньги в Париж, им хотелось покутить и погулять, и нужен был человек, который бы показал им магазины, рестораны, бары и прочие достопримечательности Парижа. Трофимова прекрасно для этого подходила. Ее знакомый в русском консульстве сообщал ей, когда приезжали нужные люди. И платили ей очень неплохо — франков по двести в день, да еще к тому же бесплатно кормили в ресторанах, куда она ходила. Трофимова все еще не смирилась с тем, что ее бросил Боря, она по-прежнему каждый день звонила Марусе и рыдала в телефонную трубку.

Маруся и сама чувствовала себя не лучшим образом, оттого, что жила в доме Пьера и каждый день наблюдала перед собой его красную физиономию с перекошенным ртом, когда он начинал смеяться, он широко его разевал и там в глубине трепетал его красный язычок. Все это в сочетании с обломками торчащих оттуда гнилых зубов производило странное впечатление, причем спереди у Пьера сохранились два зуба, они были какого-то желтовато-красного цвета, как будто на них смешались кровь и гной, и Маруся, когда смотрела на них, чувствовала приступ тошноты. Если Пьер шел по улице и какой-нибудь идущий навстречу с матерью ребенок говорил:

— Мама, — Пьер подхватывал его слова как эхо:

— Мама, мамочка…, - Голос его становился кукольным, в нем звучало сладострастие, и этим сдавленным голоском он еще долго продолжал повторять: