Выбрать главу

Я увидел, что вокруг Мадлен образовался оживленный кружок, и подошел ближе. Я расслышал слова, которые обожгли меня огнем; я ревновал.

В ревности не сознаются; я, однако же, не стану отрекаться от такого рода ощущений. Из любого унижения должно извлечь урок, и унижение, которое я в тот миг изведал, открыло мне немало истин; оно могло бы напомнить мне, если бы я вдруг забыл, что любовь эта, восторженная, несбыточная, безысходная, немного напыщенная и весьма склонная к горделивому самолюбованию, не столь уж значительно возвышается над уровнем обычных страстей, что она не хуже их и не лучше, и единственная черта, которая с виду отличает ее от них, – несколько большая степень недосягаемости. Чуть больше возможностей – и ей неминуемо пришлось бы сойти с пьедестала, на который ее вознесла гордыня; в нашем мире есть немало вещей, превосходство которых зиждется на их неразумности либо незавершенности, и любовь моя была из их числа, а потому, как знать, что сталось бы с нею, будь она более рассудительной или менее безответной?

– Вы не танцуете, я вижу, – сказала Мадлен чуть позже, когда в очередной раз я оказался поблизости от нее, что случалось часто, хотя и не по моей воле.

– Нет, и не буду, – отвечал я.

Даже со мною? – спросила она с некоторым удивлением.

– Даже с вами.

– Как угодно, – сказала Мадлен, отвечая холодным взглядом на мою хмурую мину.

За весь вечер я не обменялся с нею ни единым словом и не подходил близко, хотя старался по возможности не терять ее из виду.

Оливье приехал лишь после полуночи. Я стоял подле Жюли, которая больше не танцевала, да и вначале танцевала с крайней неохотой, и беседовал с нею, когда он вошел, спокойный, непринужденный, с улыбкой на устах, вооружившись тем прямо направленным взглядом, которым он прикрывался, словно выставленной вперед шпагой, всякий раз, когда оказывался среди незнакомых лиц, особенно женских. Он подошел к Мадлен, пожал ей руку. Я слышал, как он извинился за столь позднее появление; затем он обошел гостиную, поклонился двум-трем женщинам, с которыми был знаком, подошел к Жюли и, с бесцеремонностью родственника опустившись в кресло рядом с нею, проговорил:

– Мадлен одета к лицу… И ты тоже одета к лицу, милая Жюли, – прибавил он, не оглядев даже ее наряда, и тем же устало-скучающим тоном продолжал: – Только вот из-за этих розовых бантов ты выглядишь смуглее, чем следует.

Жюли не шевельнулась. Вначале она как будто не слышала, потом медленно перевела на кузена матовую эмаль своих иссиня-черных глаз и на несколько мгновений задержала на нем испытующий взгляд, способный пересилить даже постоянную невозмутимость Оливье.

– Не угодно ли вам проводить меня к сестре? – сказала она мне, вставая.

Я исполнил ее желание и тотчас поспешил вернуться к Оливье.

– Ты обидел Жюли, – сказал я.

– Может быть, но Жюли меня раздражает.

И он повернулся ко мне спиной, чтобы положить конец расспросам.

У меня хватило мужества – впрочем, было ли это мужеством? – остаться на балу до самого конца. Я испытывал потребность еще раз увидеть Мадлен почти с глазу на глаз, чтобы острее ощутить, что она моя, когда уйдут все эти люди, с которыми мне приходилось как бы делить ее. Я уговорил Оливье подождать меня, ссылаясь, впрочем, на то, что ему следует загладить поздний приход. Удачный или неудачный, этот последний аргумент, казалось, подействовал, хотя и не обманул Оливье. Сейчас мы переживали один из тех периодов обоюдной скрытности, которые придавали нашей дружбе, при всей неизменной ее проницательности, на редкость неровный и капризный характер. Со времени нашего отъезда в Осиновую Рощу, и особенно со времени возвращения в Париж, Оливье, казалось, решил снять опеку с моих действий независимо от того, что думал он о моем поведении. Был четвертый или пятый час утра. Мы оба словно потеряли счет времени, засидевшись в малой гостиной, где еще оставалось несколько завзятых игроков. Когда же, не слыша никаких звуков из большой гостиной, мы наконец вышли туда, там уже не было ни музыкантов, ни танцующих, – никого. Только госпожа де Ньевр сидела в глубине огромной пустой залы, оживленно беседуя с Жюли, которая кошечкой свернулась в креслах. Наше появление в безлюдной гостиной в такой час и после столь долгой и столь бессмысленно проведенной ночи вызвало у Мадлен возглас удивления. Она была утомлена. Усталость лежала синевой вокруг ее милых глаз и придавала им особый блеск, остающийся обычно после допоздна затянувшихся празднеств. Господин де Ньевр еще сидел за карточным столом, так же как и господин д'Орсель. С Мадлен не было никого, кроме Жюли, со мною – никого, кроме Оливье, которого я держал под руку. Свечи угасали. Красноватый полумрак рассеивался из-под люстры, превращался в полосу светящегося тумана, состоящего из невесомой ароматной пыли и неосязаемой бальной духоты. На мебели, на коврах лежали лепестки цветов, распавшиеся букеты, забытые веера и бальные книжечки, куда только что записывали кадрили. Со двора выезжали последние экипажи, я слышал, как щелкали, поднимаясь, подножки и с сухим стуком опускались стекла.

Я словно вмиг перенесся мысленно назад, в те времена, когда мы часто собирались так же, как теперь, вчетвером, объединенные такою же дружеской близостью, но совсем в других обстоятельствах и в сердечной простоте, навсегда утраченной, и эти воспоминания заставили меня оглядеться вокруг и свести в единое чувство все то, о чем я вам только что рассказывал. Я в достаточной степени отделился от себя самого, чтобы взглянуть со стороны, словно зритель в театре, на эту странную группу, составленную из четырех персонажей, которые собрались дружеским кружком после бала, всматриваются друг в друга, молчат, прячут свои истинные мысли под незначащими фразами, пытаются вновь обрести былое единодушие и наталкиваются на препятствие, ищут прежнего взаимопонимания и не находят более. Я отчетливо ощутил, что между нами разыгрывается какая-то невысказанная драма. В этой драме каждому отводилась своя роль, – насколько важная, я не знал; но теперь у меня было достаточно хладнокровия, чтобы выйти навстречу опасности, которую предполагала моя собственная роль, самая рискованная из всех, по крайней мере так мне тогда казалось, и я собрался было дерзко разворошить старые воспоминания, предложив завершить ночь одною из тех игр, которые забавляли нас у моей тетушки, когда, с уходом последних игроков, в гостиную вернулись господин де Ньевр и господин д'Орсель.

Господин д'Орсель со всеми нами обращался как с детьми, не делая исключения и для старшей дочери, молодость которой намеренно преувеличивал из нежности, называя ее, словно она была еще девочкой, ласкательными именами, как в ту пору, когда она училась в пансионе. Господин де Ньевр держался холоднее и при виде нашего интимного квартета, казалось, испытал совсем иные чувства. Не знаю, почудилось мне или так и было на самом деле, но я нашел, что он чопорен, сух и резок. Его манера держаться мне не понравилась. У него был тот характерный вид, какой бывает обыкновенно у человека, устроившего у себя большой прием: он одет по всем правилам этикета, он только что проводил гостей, он у себя дома; и с этой особой осанистостью, с этим галстуком, повязанным немного слишком высоко, в этом безупречно корректном костюме он еще менее походил на приветливого и небрежно одетого охотника, который был моим гостем в Осиновой Роще, чем Мадлен со сверкающей розеткой на корсаже и искрами бриллиантов в великолепных волосах походила на скромную и бесстрашную путницу, которая месяц назад бродила вместе с нами под дождем, не боясь замочить ноги в волне прилива. Только ли перемена костюма была тому причиной или, скорее, перемена настроения? Теперь в его манере держаться появилась та чуть преувеличенная степенность, и – особенно – то превосходство в тоне, который так сильно поразили меня, когда как-то вечером я в первый раз увидел его в гостиной у господина д'Орселя, где он церемонно ухаживал за Мадлен. Мне показалось, что во взгляде у него появилась непривычная холодность и какая-то высокомерная самоуверенность супруга, лишний раз мне говорившая, что Мадлен – его жена, а я – ничто. Ныть может, то было лишь ошибочное измышление большого сердца, но намек этот показался мне вдруг столь прозрачен, что я не сомневался более. Прощание было недолгим. Мы вышли. Мы остановили первый попавшийся экипаж. Я сделал вид, что сплю; Оливье последовал моему примеру. Вначале я перебрал в памяти все, что произошло за вечер; сам не знаю почему, но я чувствовал, что он предвещал немало гроз; затем я стал думать о господине де Ньевре, и если прежде полагал, что простил ему раз и навсегда, то теперь ощутил со всей определенностью, что ненавижу его.