Выбрать главу

– Простите, я покину вас на четверть часа, – сказал он.

Он снял сюртук, взял пилу и принялся за работу. Я предложил ему помощь; он не отказался, сказав просто:

– Очень рад, дорогой друг, вдвоем мы управимся скорее.

Я вложил все самолюбие в эту работу, в которой был крайне неловок. Через пять минут я выбился из сил, но Огюстен, казалось, ничего не замечал, и я лишь тогда в последний раз провел пилой, когда кончил сам Огюстен. Мне случалось в своей жизни выполнять дела куда серьезнее, но ни одно не доставило мне столько истинной радости. Благодаря этому незначительному физическому усилию я постиг, чего стоит сознательная воля и чего можно добиться, напрягая ее, в сфере чисто нравственной.

К вечеру немного прояснилось, и мы отправились на прогулку. Скользкая тропинка, проложенная по вырубке, вела к большому лесу, который по-зимнему хмуро темнел вдоль горизонта. В противоположной стороне сквозь сероватый туман проступала раскинутая по котловине и туго сжатая холмами громада города, беспорядочная и дымная, кажущаяся еще больше благодаря предместьям. Вся местность была изрезана дорогами; они сходились к этой огромной окружности, точно спицы колеса к ступице, и отовсюду доносились звяканье бубенцов на лошадиных сбруях, скрип тяжелых возов, хлопанье бичей, грубые голоса. Здесь проходила та унылая пограничная полоса, которая через неприглядные пригороды открывает путь в кипучий водоворот Парижа.

– Все, что вы видите, не радует глаз, – говорил Огюстен, – но что поделаешь? Нужно помнить, что это не загородная резиденция, а просто временное пристанище.

Мы вернулись с наступлением сумерек – служебные обязанности требовали возвращения Огюстена в Париж тем же вечером. Нам пришлось добираться пешком по слякоти дорог до стоянки дилижанса, который должен был доставить нас в Париж. По пути Огюстен снова заговорил о своих надеждах; слова «моя жена» он произносил со спокойной уверенностью, которая заставляла забывать о терниях его карьеры и звучала в моих ушах самым совершенным выражением счастья.

Я проводил Огюстена не до его жилища, находившегося в той части Парижа, которую он именовал кварталом книг, а до особняка, принадлежавшего влиятельному лицу, у которого он служил секретарем, как я уже говорил. Он позвонил с непринужденностью человека, который привык чувствовать себя здесь почти как дома, и, когда я смотрел, как он проходит по чопорно-торжественному парадному двору, неспешно поднимается по ступеням главного входа и исчезает в вестибюле миниатюрного дворца, я понял лучше, чем когда бы то ни было, почему этот худощавый молодой человек со скромным и решительным видом ни в коем случае не будет ничьим слугою, и передо мною четко вычертился его жизненный путь.

Я вернулся домой не столько удрученный тайными ранами друга, в которые только что вложил персты, сколько униженный собственным бессилием мешавшим мне извлечь из виденного практический урок. У себя в комнате я застал Оливье; он ждал меня, и вид у него был скучающий и усталый.

– Я только что от Огюстена, – сказал я.

Оливье оглядел мой костюм, забрызганный грязью, и так как мина у него была такая, словно он недоумевает, откуда я мог возвратиться в подобном состоянии, я счел нужным пояснить:

– Огюстен женился.

– Женился! – повторил Оливье. – Сей господин женился!

– Почему бы и нет?

– Ну, разумеется. Человек его склада не мог начать иным образом. Заметил ты, – продолжал он самым серьезным тоном, – что есть два разряда людей, которым не терпится вступить в брак, хоть по самому своему положению они наверняка либо не смогут жить с женой, либо жене будет не на что жить? Это моряки и бедняки без гроша за душой. А что такое госпожа Огюстина? – продолжал он.

– Его жена не зовется госпожа Огюстина; она живет за городом. Сегодня ее муж доставил мне честь познакомиться с нею.

В нескольких словах я сообщил ему о семейной жизни Огюстена то, что счел нужным.

– Стало быть, ты видел вещи, которые наставили тебя на путь истины?

Мне неприятно было упорство, с которым он не хотел поддаваться действию такого примера мужественной честности, и я промолчал.

– Ну ладно, – продолжал Оливье с тем выражением горького вызова, которое было ему свойственно в минуты дурного настроения, – как же все-таки вы развлекались в этом скромном приюте?

– Пилили дрова, – отвечал я тоном, не оставлявшим сомнений в том, что я говорю серьезно.

– Ты весь иззяб, – сказал Оливье, вставая и направляясь к двери, – ты разгуливал под дождем, от твоей мокрой одежды разит мерзким запахом зимней непогоды и жизни в скудности, ты вернулся, пропитавшись до мозга костей стоицизмом, нищетой и гордостью; подождем до завтра, тогда мы сможем поговорить более здраво.

Я ни слова не сказал в ответ, и он вышел, нетерпеливо хлопнув дверью. Мне казалось, я понял, в чем дело; у него, верно, какие-то свои неприятности, оттого он и несправедлив; и если мне неизвестна была действительная подоплека этих неприятностей, то по крайней мере я догадывался, какого они свойства. Судя по всем, у него было какое-то новое приключение либо не все ладилось в прежней его связи, которой, впрочем, едва ли был сужден долгий срок. Я знал, с какой легкостью дается ему расставание с кем и с чем бы то ни было и, напротив, с каким болезненным нетерпением стремится он ко всему новому. Поэтому, поколебавшись меж обеими догадками: разрыв либо непостоянство – я отдал предпочтение второй. У меня был период снисходительности, поездка к Огюстену настроила меня, могу сказать, на благодушный лад. А потому на следующее же утро я вошел к Оливье. Он спал либо делал вид, что спит.

– Что с тобою? – спросил я, беря его за руку, как берут за руку друга, желая развеять его обиду.

– Ничего, – отвечал он, повернув ко мне лицо, осунувшееся после бессонной ночи или тяжелых снов.

– Ты скучаешь?

– Как всегда.

– Что же тебе наскучило?

– Да все, – сказал он с самой очевидной искренностью. – В конце концов я возненавижу весь свет, а себя – всех более.

Ему явно не хотелось говорить, и я почувствовал, что любой вопрос вызовет в ответ лишь увертки, еще больше усилит раздражение Оливье, а я все равно ничего не узнаю.

– Я подумал, – сказал я, – что тебя, может статься, что-то беспокоит или заботит, и пришел предложить тебе свои услуги и советы.

Он улыбнулся в ответ на последнее слово, показавшееся ему и впрямь забавным, столь мало толку было до сих пор от советов, которые давали мы друг другу.

– Если ты согласен оказать мне услугу, она пришлась бы очень кстати, – проговорил он. – Это не будет стоить тебе особого труда. Тебе нужно только зайти к Мадлен и постараться по мере возможности загладить глупость, которую я сделал вчера, появившись в общественном месте, где были и Мадлен с Жюли вместе с моим дядюшкой. Я пришел туда не один. Может быть, они меня видели, у Жюли такие глаза, что отыщут меня там, где меня нет. Я был бы тебе весьма обязан, если бы ты все выяснил, осторожно повыспросив обеих. Если произошло то, чего я опасаюсь, изобрети правдоподобное объяснение, но так, чтобы никого не скомпрометировать; представь особу, которую я сопровождал, с самой выгодной стороны, выдумай ей имя, родственные связи, образ жизни, круг знакомых, но так, чтобы ни мой любезный свойственник, ни Мадлен не могли тебя проверить, взбреди им такая прихоть.

В тот же вечер я отправился к госпоже де Ньевр. Была как раз пятница, день, когда она принимала. Я сказал себе, что цель моего визита состоит единственно в том, чтобы выполнить поручение Оливье. Имя его произнесено не было. Ничего определенного я не узнал. Жюли немного нездоровилось. Накануне у нее был небольшой жар, от которого остались слабость и нервное возбуждение. Здесь я должен сказать вам, что состояние Жюли давно внушало мне опасения. Я много размышлял о ней; правда, в моем рассказе я умолчал об этих размышлениях, но просто потому, что при всей искренней привязанности, которую я питал к этой хрупкой девушке, тревога за нее потонула, должен признаться, в эгоистическом водовороте моих собственных тревог.

Вы помните, может статься, что как-то вечером, незадолго до своей свадьбы, Мадлен обратилась ко мне с торжественной речью, в которой она, по ее выражению, изъявила последнюю волю своего девичества; в эту речь она вплела имя Жюли и сблизила с моим, объединив их надеждою, смысл которой не нуждался в разъяснении. С тех пор и в Париже, и в Ньевре она, случалось, возобновляла такого рода намеки, хотя ни Жюли, ни я никак не показывали, что нам они по душе. Как-то раз, в присутствии своего отца, добродушно улыбавшегося всем этим ребяческим уловкам, она взяла Жюли за руку, соединила ее с моею и оглядела нас обоих с выражением непритворной радости. Мы вынуждены были стоять перед нею в этой позе, в которой я чувствовал себя до крайности неловко, да и Жюли она явно была не по вкусу; затем, не догадываясь, что между Жюли и мною уже возникло немало преград, сводящих на нет ее матримониальные затеи, она материнским жестом заключила сестру в объятия, поцеловала долгим, нежным поцелуем и сказала: «Будем вместе, милая сестричка; если бы мы могли всегда быть вместе!»