Выбрать главу

Но с того времени, когда Мадлен начала догадываться об истинном состоянии моих чувств, она ни словом более не обмолвилась о своих намерениях, ничем не показала, что еще питает их. Напротив, если обстоятельства складывались в пользу планов, в прежнее время бесспорно занимавших ее ум, она, казалось, то ли совсем про эти планы запамятовала, то ли и вообще никогда их не строила. Только иногда я ловил в ее взгляде, устремленном на Жюли, особую нежность или особую грусть. Из этого я заключил, что Мадлен уже распростилась со своими надеждами, уверившись в их несбыточности, и что будущее сестры, которое она прежде считала решенным, основываясь на своих химерических построениях, теперь тревожит ее, как трудная задача, которую надо решать сызнова.

Что касается Жюли, ей не пришлось проделать столь сложный путь. Ее чувства, предопределенные с самого начала и неизменно устремленные на все тот же предмет, не претерпели никаких изменений. Только обидчивость ее, на которую жаловался Оливье, становилась все заметнее, и вспышки этой обидчивости неизменно были следствием слишком долгого отсутствия кузена, слишком резкого его слова или подчеркнуто отсутствующего вида. Здоровье ее ухудшалось. Гордость, общая черта обеих сестер, не позволяла ей жаловаться, но Жюли не обладала чудесным даром, свойственным Мадлен; нести спасение причиняющему боль, претворяя собственные страдания в деятельную самоотверженность. Можно было подумать, что Жюли оскорбляется любым проявлением внимания со стороны всякого, кроме Оливье; но ждать внимания от Оливье она могла меньше, чем от кого бы то ни было. И все-таки, чем сносить унизительное для себя участие посторонних, она предпочла бы примириться с безжалостным равнодушием кузена. Характер ее, до крайности замкнутый, приобретал все большую угловатость, выражение лица – все большую непроницаемость, все существо – явственный отпечаток упрямства, одержимости навязчивой идеей. Она становилась все молчаливее, глаза почти не вопрошали более, еще упорнее, чем прежде, уклоняясь от ответов, и пламя, которое прежде хоть как-то их оживляло, приобщая к мыслям других, казалось, ушло в самую их глубину.

– Меня тревожит состояние Жюли, – не раз говорила мне Мадлен, – Здоровье ее явно расстроено, а характер у нее таков, что ей всюду не по себе, даже среди самых близких людей. И между тем привязчивости и постоянства ей не занимать, видит бог!

В прежнее время Мадлен наверняка не стала бы говорить со мною о сестре в таких выражениях. К тому же утверждение Мадлен о чрезмерной нежности и слишком любящем сердце не вполне вязалось с ледяной сдержанностью Жюли, обдававшей таким холодом при всякой попытке узнать ее покороче.

Мои догадки касательно Жюли на том и кончились, пока некоторые частности, которые я опущу, не открыли мне всей истины. Таким образом, поручение Оливье имело для меня самое важное значение, хотя он открылся мне лишь наполовину, как поступают с дипломатическим посредником, которого не хотят посвящать в тайну до конца. Я с особой дотошностью расспросил Мадлен, когда и при каких обстоятельствах началось внезапное недомогание Жюли. То, что я узнал, в точности согласовывалось со сведениями, полученными мною от Оливье. Мадлен отвечала на мои вопросы с невозмутимым самообладанием и говорила о болезни сестры, словно заправский медик.

Я вернулся очень поздно; Оливье еще не ложился и ждал меня.

– Ну что? – живо спросил он, словно за то время, что длился мой визит, нетерпение его возросло.

– Я ничего не узнал, – сказал я в ответ. – Мне известно только, что вчера, когда Жюли вернулась из концерта, ее лихорадило, а сейчас она все еще в жару и больна.

– Ты видел ее? – спросил Оливье.

– Нет, – сказал я и сказал неправду, но мне хотелось внушить ему чуть больше участия к недугу Жюли, нимало, впрочем, не опасному.

– Ну разумеется! – вскричал с досадой Оливье. – Она меня видела!

– Боюсь, что так, – отвечал я.

Он быстрыми шагами прошелся по комнате из конца в конец; затем остановился, с проклятием топнув ногой:

– Что ж, тем хуже! – воскликнул он. – Тем хуже для нее. Я свободен и могу делать, что мне заблагорассудится.

Я знал все оттенки настроений Оливье; досада редко доходила у него до гневного ожесточения. Поэтому я не боялся, что дам неверный ход разговору, сделав его предметом сердце порядочной девушки.

– Оливье, – просил я, – что происходит между Жюли и тобою?

– Происходит то, что Жюли влюблена в меня, мой милый, а я не люблю ее.

– Я знал это, – начал я, – и из привязанности к вам обоим…

– Благодарю покорно. Тебе незачем терзаться из-за меня. Я ничего подобного не хотел, не поощрял, не принимал всерьез, все это никогда не найдет во мне отклика и трогает меня не больше, чем вот этот пепел, – сказал он, стряхивая пепел с сигары. – Что же касается Жюли – жалей ее, сделай милость, она того стоит, если упорствует в своем помешательстве. Угодно ей быть несчастной – что ж, ее воля.

Он был ожесточен, говорил очень громко и, может быть, впервые в жизни прибегал к преувеличениям в той области, где вечно стремился все преуменьшить и выбором слов, и самим их смыслом.

– И, в конце концов, что могу я сделать, сам посуди, – продолжал он. – Все это нелепо, но я знаю и другие случаи, по крайней мере столь же нелепые, как этот.

– Не будем говорить обо мне, – сказал я, желая дать ему понять, что мои дела ни при чем и обличить другого – еще не значит доказать собственную правоту.

– Как угодно, пусть каждый сам ищет выхода из своих затруднений, ни с кого не беря примера и ни с кем не советуясь. Так вот, у меня есть одна лишь возможность выпутаться – твердить «нет», «нет» и еще раз – «нет»!

– Негодное средство, ведь ты твердишь «нет» с тех пор, как я тебя знаю, и с тех пор, как я знаю Жюли, она хочет быть твоей женой.

При последних словах он в прямом смысле слова содрогнулся от ужаса; затем разразился хохотом, который убил бы Жюли, услышь она этот хохот.

– Моей женой! – повторил он тоном неизъяснимого презрения, словно эта мысль могла прийти в голову только слабоумному. – Мне стать мужем Жюли? Отменно! Так, значит, ты совсем не знаешь меня, Доминик, знаешь не лучше, чем если бы мы познакомились час назад? Сначала я скажу тебе, почему никогда не женюсь на Жюли, а потом – почему никогда не женюсь вообще. Жюли – моя двоюродная сестра; пожалуй, этого довольно, чтобы она нравилась мне чуть меньше, чем любая другая девушка. Я знаю ее всю жизнь. Мы, можно сказать, качались в одной колыбели. Есть люди, которых эта почти братская близость могла бы прельстить. Что до меня, то сама мысль о том, чтобы жениться на той, кого я видел в пеленках, кажется мне смешной, как затея сочетать браком двух кукол. Она миловидна, неглупа, наделена всеми мыслимыми достоинствами. Что бы ни случилось, я буду ее кумиром – а богу ведомо, как мало гожусь я в кумиры! – ее постоянство выдержит все испытания, она будет боготворить меня, будет лучшей из жен. Достигнув желаемого, она станет самой любящей из женщин; обретя счастье, станет самой пленительной… Я не люблю Жюли. Не люблю и не хочу. Если это будет продолжаться, я ее возненавижу, – сказал он, ожесточаясь снова. – И к тому же я сделаю ее несчастной, безысходно несчастной – стоит стараться! На другой день после свадьбы она начнет ревновать и будет не права. Через полгода она будет права. Я брошу ее без всякой жалости, я себя знаю и не сомневаюсь. Если все это продлится еще немного, я уеду, я предпочту бегство на край света. Мною хотят завладеть, вот как! За мной следят, шпионят, узнают, что у меня есть любовницы, и роль шпиона разыгрывает моя будущая жена.