– Вы будете сопровождать меня, – сказала она, – я чувствую, что мне необходимо быстрое движение и далекая прогулка.
Она мигом переоделась, распорядилась оседлать коня, которого господин де Ньевр выездил специально для нее, и, словно давая согласие на то, чтобы я дерзко похитил ее среди бела дня и на глазах у слуг, – проговорила:
– В путь!
Едва мы въехали в лес, она послала лошадь в галоп. Я последовал ее примеру и поехал сзади. Услышав за спиною топот моей лошади, она хлестнула свою, заставив прибавить ходу, и вдруг без видимой причины пустила во весь опор. Я не захотел отстать и уже настигал ее, когда она наддала еще, оставляя меня позади. В запале и раздражении погони я терял голову. Лошадь у Мадлен была резвая, а всадница своим искусством заставила ее удесятерить скорость. Мадлен почти не касалась седла, она привстала, чтобы еще уменьшить тяжесть своего хрупкого тела, и, не подавая голоса, не меняя позы, летела сломя голову, словно несомая птицей. Я тоже мчался во весь карьер, застыв в седле, с пересохшими губами, в каменном напряжении, как жокей на длинной дистанции. Лошадь Мадлен занимала узкую тропинку, которая пролегала между приподнятыми, изрытыми по краю склонами; по этой тропе две лошади не могли пройти бок о бок, одна должна была уступить дорогу. Видя, что Мадлен упорно загораживает мне путь, я направил лошадь в чащу леса и помчался напролом, то и дело рискуя свернуть себе шею; наконец, достаточно обогнав ее, я пустил лошадь вниз по склону и поставил поперек прогалины, перерезав путь. Мадлен резко остановилась в двух шагах от меня, и обе лошади, разгоряченные и в мыле, взвились на дыбы, словно почувствовав, что всадники готовы к бою. И точно, во взгляде, которым обменялись мы с Мадлен, был гнев, настолько в нашем странном состязании вызов и возбуждение примешивались к другим чувствам, которых не выразить словом. Мадлен не двигалась; в зубах она зажала хлыст с черепаховой рукоятью, щеки покрылись мертвенной бледностью, глаза покраснели и вспышки их блеска были как брызги крови; затем она засмеялась коротким судорожным смешком, от которого я похолодел. Лошадь ее снова понеслась во весь аллюр.
Словно Бернар де Мопра в погоне за Эдме,[10] я с минуту по меньшей мере смотрел, как она мчится под высокими кронами дубов в развевающейся вуали и ветер играет ее длинной темной амазонкой; в своем сверхъестественном проворстве она казалась маленьким черным демоном. Когда она доскакала до конца тропы и стала для меня только пятнышком, вскоре затерявшимся в лесном багреце, я пустился вдогонку, невольно вскрикнув от отчаяния. Домчавшись до того места, где она скрылась у меня из глаз, я обнаружил ее на перекрестке двух дорог; она остановила лошадь и ждала меня, с трудом переводя дух, но улыбаясь.
– Мадлен, – вскричал я, наезжая на нее и хватая ее за руку, – прекратите эту жестокую забаву; остановитесь, или мне не жить!
Она не отвечала, только взглянула мне прямо в глаза, и от этого взгляда лицо мое запылало; затем она, уже спокойнее, пустила лошадь по дороге к дому. Возвращались мы шагом, не обмениваясь ни словом, лошади шли бок о бок, голова к голове, покрывая друг друга пеной. Возле садовой решетки Мадлен спешилась, пошла по двору, похлестывая посыпанную песком землю; поднялась прямо к себе и не выходила до вечера.
В восемь часов доставили почту. Одно письмо было от господина де Ньевра. Распечатывая его, Мадлен изменилась в лице.
– Господин де Ньевр здоров, – проговорила она, – он вернется не ранее, чем в следующем месяце.
Затем она сослалась на крайнее утомление и ушла к себе.
Эта ночь прошла так же, как предшествовавшие: я провел ее на ногах и без сна. Весть от господина де Ньевра, при всей банальности сообщаемого, оттолкнула нас друг от друга, словно голос, которым заявляли о себе тысячи запретов, забытых нами. Напиши он одну только фразу: «Я жив», – предупреждение было бы ясно вполне. Я решил, что уеду завтра, с той же непререкаемостью, с какою прежде решил приехать: не раздумывая и не строя планов. В полночь у Мадлен еще горел свет. Я знал об этом, потому что как раз напротив ее спальни была купа кленов, и красноватый отблеск из ее окна, ложась на их кроны, каждую ночь сообщал мне, в какое время Мадлен отходила ко сну. Чаще всего это случалось очень поздно. В час после полуночи отсвет еще не померк. Я надел мягкие туфли и в потемках спустился по лестнице. Так я добрался до двери, которая вела на половину Мадлен, находившуюся напротив половины Жюли, в самом конце длиннейшего коридора. В отсутствие мужа при ней оставалась одна только горничная. Я прислушался: несколько раз до меня как будто донеслось сухое покашливание, характерное для Мадлен в минуты досады или сильного раздражения. Я потрогал замочную скважину, ключ торчал снаружи. Я отошел, возвратился, отошел снова. Сердце мое готово было разорваться. Я был поистине как в дурмане и дрожал всем телом. Некоторое время я бродил по коридору в полной темноте, затем остановился как вкопанный, совершенно не соображая, что собираюсь делать. Та же нерассуждающая сила, которая в один прекрасный день погнала меня в Ньевр под впечатлением тревожной вести, которая занесла меня сюда, словно орудие случая, а может быть, словно орудие бедствия, теперь водила меня среди ночи по доверчиво спящему дому, подталкивала к спальне Мадлен и заставляла топтаться возле ее дверей, словно в сомнамбулическом сне. Кто был я в этот миг – несчастный человек, уставший от самопожертвования, ослепленный желаниями, не лучший и не худший, чем все прочие, или негодяй? Этот кардинальный вопрос смутно тревожил мне мозг, но не способствовал хоть сколько-то определенному решению, будь то порыв порядочности либо явное намерение пойти на низость. Одно, в чем я не сомневался, но что тем не менее не придавало мне решимости, было сознание, что вина убьет Мадлен, а я, бесспорно, не переживу ее и часом.
Не сумею объяснить, что меня спасло. Вдруг я заметил, что нахожусь в парке, но не понял, почему попал туда и каким образом. По сравнению с кромешной тьмой коридоров здесь было светло, хотя ни луны, ни звезд, кажется, не было. Ряды деревьев сливались в сплошные стены, длинные, уступчивые и черные; у подножия этих стен смутно белели извивы аллей. Я шел сам не зная куда, огибал пруды. В камышах кричали разбуженные птицы. Долгое время спустя ощущение сильного холода немного привело меня в чувство. Я вошел в дом; я сумел затворить за собою все двери бесшумно, словно грабитель либо лунатик, и, не раздеваясь, упал на кровать.
С рассветом я уже был на ногах; я почти не вспоминал о том, как всю ночь пробродил в тяжелом бреду, и все твердил себе: «Уехать нынче же». При встрече с Мадлен я тотчас сообщил ей о своем решении.
– Как вам угодно, – отвечала она.
Она страшно осунулась, и порывистая резкость движений выдавала такую душевную смуту, что больно было смотреть.
– Навестим наших больных, – сказала она мне после полудня.
Я предложил ей руку, и мы вместе отправились в деревню. Ребенок, за которым Жюли ухаживала, которого она, если можно так сказать, усыновила, умер накануне вечером. Мадлен захотела подойти к колыбели, где лежал трупик, поцеловала его; на обратном пути она много плакала и все повторяла слово «ребенок» с острой болью, немало поведавшей мне о горе, которое точило ее жизнь, а у меня вызывало безжалостную ревность.
Я рано попрощался с Жюли и поблагодарил господина д'Орселя, стараясь при этом держаться как можно хладнокровнее; до отъезда еще оставалось время, но я не знал, чем занять его, мне было все равно, на что уходит моя жизнь – у меня было ощущение, что она, если можно так выразиться, вытекает из меня минута за минутой, – а потому я направился ко рву, огибавшему замок, и, остановившись возле балюстрады, облокотился на нее и простоял там не помню сколько времени; мысли мои блуждали, словно я впал в слабоумие. Где была в это время Мадлен, я не знал. Иногда мне как будто слышался ее голос, долетавший из замка, я видел, как она переходит из одного двора в другой, снова возвращается, бесцельно бродит, просто чтобы дать выход волнению.
За изгибом рва, в устое одной из башенок было нечто вроде глубокой ниши с дверью, до половины заложенной и служившей некогда потайным ходом. Мост, который прежде соединял нишу с парком, был разрушен. От него остались только три сваи, частично выступавшие над тинистой водой, которая непрестанно покрывала их клочьями пены. Почему-то мне взбрело в голову притаиться в этой нише и дождаться там конца дня. Я перебрался по сваям на ту сторону рва и забился под свод развалины; ноги мои почти соскальзывали в глубокий и широкий ров, по которому текла вода из плотомойни и над которым стояла мрачная полумгла. Раза два-три я видел по другую сторону рва Мадлен; она шла, вглядываясь в даль аллей, точно искала кого-то. Она скрылась из глаз, потом появилась снова; постояла в цветнике, словно не зная, по какой дорожке пойти – их было несколько, и все вели в глубь парка; потом пошла по вязовой аллее, огибавшей пруды. Одним прыжком я перескочил ров и пошел за нею следом. Она шла быстро; простенький капор сбился набок, она зябко куталась в большую кашемировую шаль, словно ей было очень холодно. Услышав мои шаги, она обернулась, затем вдруг поворотила назад, прошла мимо меня, не глядя в мою сторону, подошла к дверям замка, что выходили в цветник, и стала подниматься по лестнице. Я нагнал ее, когда она входила в малую гостиную, служившую ей кабинетом, где она обычно проводила время днем.