Покончив с хозяйственными распоряжениями, он повел меня на террасу. Небо просветлело. Погода той осенью с ее чередованием солнца, тепла и дождей и удивительно мягкая, хотя ноябрь уже перевалил за половину, была словно нарочно сотворена на радость истому сельскому жителю. День, до полудня столь угрюмый, завершался золотистым вечером. Дети играли в парке, в то время как госпожа де Брэй прогуливалась по аллее, которая вела к лесу, и, не отходя далеко, присматривала за их играми. Они бегали наперегонки, забирались в кусты, стараясь испугать друг друга криками, которые должны были изображать голоса сказочных зверей. Дрозды, последние птицы, еще не умолкшие в этот поздний час, вторили им своей странной прерывистой песенкой, которая напоминает взрыв шумного хохота. Дневной свет, идя на убыль, мирно освещал длинную террасу, увитую виноградом, который сплетался у нас над головой в кровлю, ажурную оттого, что листья, поредев, открывали в остроугольных прорезях, повторявших их форму, совсем поблекшее небо, а внизу шебуршили полевки-добытчицы, тихонько обрывая высохшие виноградинки, еще оставшиеся на лозах. Покой, завершивший заботы нынешнего дня и обещавший, что завтрашний день и последующие будут еще светлее, безмятежность прояснившегося неба, веселье детских голосов, оживлявшее старый парк с его полуоблетевшими деревьями, молодая мать, полная счастья и веры в жизнь, связующая любовью детей и отца, и сам он, ушедший в мысли, сосредоточенный, но уже окрепший духом, неторопливо шагающий под густыми и плодоносными сводами виноградных лоз, это изобилие и эта умиротворенность, эта полнота счастья – все, что я видел, служило нашей беседе таким явным и таким заслуженным и благородным заключением, что я взял Доминика под руку и слегка сжал ее с чувством еще большей приязни, чем обыкновенно.
– Да, мой друг, – сказал он мне, – вот я и в гавани. Вы знаете, какой ценой я ее достиг; можете судить, насколько она надежна.
Он еще не высказал до конца своих мыслей и, словно желая точнее выразить суть избранного им пути, и без того, впрочем, очевидную, продолжал медленно и совсем другим тоном:
– Много лет прошло с того дня, как я вернулся в родное гнездо. Если никто не забыл событий, о которых я вам рассказывал, то по крайней мере никто, кажется, о них не вспоминает; расстояние и время навсегда разлучили немногих действующих лиц этой истории молчанием, а потому можно считать, что все они простили друг другу, искупили собственную вину и счастливы. Оливье – единственный, надеюсь, кто до последнего часа упрямо оставался в плену у своих воззрений и горестей. Он назвал когда-то, вы помните, смертельного врага, которого страшился пуще всего; что ж, можно сказать, что он пал в поединке со скукой.
– А что Огюстен? – осведомился я.
– Из всех моих старых друзей я сохранил близость только с ним одним. Цели своей он достиг. Он добрался до нее прямою дорогой, как неутомимый ходок после долгого и нелегкого пути. Великим человеком он не стал, но стал воплощением современников. В нем видят образец многие из наших современников, а ведь не часто случается, что человек такой честности добивается положения достаточно высокого, чтобы порядочным людям пришла охота брать с него пример.
– Что до меня, – продолжал господин де Брэй, – то я пошел тем же путем, какой с самого начала избрал этот стойкий характер, и хоть ступил я на этот путь с большим запозданием, с меньшими заслугами и меньшим запасом мужества, но оказался столь же счастлив. Он начал с того, что обрел мир в незамутненной чистоте сердечных уз, я кончил тем же. Но при этом в мое новое существование вкрадывается чувство, ему неведомое: я чувствую, что свожу счеты с прежней своей жизнью, приносившей один только вред, что искупаю вину, и поныне не смытую до конца, потому что, на мой взгляд, все женщины, в равной мере достойные уважения, от природы едины в своем понимании собственных прав, чести и добродетелей. Что же касается моего отказа от света, я никогда в нем не раскаивался. Тот, кто уходит в отставку до тридцати и на том стоит, недвусмысленно свидетельствует тем самым, что не был рожден ни для жизни общественной, ни для страстей. Думаю, впрочем, что ограниченная сфера моей деятельности – не такая уж плохая наблюдательная позиция, чтобы судить о тех, кто подвизается на широком поприще. Я вижу, что время, верша свой суд, подтверждает норой, что я бывал прав в своих суждениях, когда смотрел не без недоверия на ту или иную блистательную личину; и, показав справедливость многих моих предположений, оно, может статься, оправдает горечь некоторых моих воззрений. Я помню, что бывал строг по отношению к другим в ту пору, когда почитал долгом крайнюю строгость по отношению к самому себе. Если на смену уже отжившим поколениям приходят поколения, от которых не знаешь, чего ждать, если великие умы сходят со сцены, не оставив последователей, то, говорят, это признаки спада в нравственном климате страны. Я хочу сказать, что трудно возлагать большие надежды на эпоху, когда она порождает столько разновидностей честолюбия, несхожих по своей движущей силе, но одинаково предосудительных; когда пожизненную ренту сплошь и рядом принимают за жизненный смысл; когда все жалуются, что измельчало искусство и никто не смеет признаться, что измельчали люди…
– А что если так оно и есть? – сказал я.
– Я склонен думать то же самое, но обойду этот предмет молчанием, так же как и многие другие. Не подобает дезертиру бросать тень на бесчисленных храбрецов, продолжающих биться там, где он не сумел выстоять.
Впрочем, речь идет обо мне, только обо мне одном, и, чтобы покончить с главным лицом этой истории, я скажу вам, что жизнь моя только начинается. Начать никогда не поздно: сколько бы времени ни требовало дело, подать добрый пример недолго. Я люблю землю и знаю ее – не бог весть какое притязание, будьте ко мне снисходительны. Свои поля я сумею возделать лучше, чем свой ум, с меньшими издержками, с меньшими тревогами и с большим толком, к вящей выгоде моих ближних. Я чуть было не примешал неизбежную прозаичность, свойственную всем заурядным натурам, к творческому труду, который не терпит ничего низменного. Теперь, чтобы потешить ум, еще не истощивший своих возможностей, мне будет дозволено добавить каплю воображения в эту добрую прозу земледелия и…
Он искал слова, которое без лишнего пафоса выразило бы истинный смысл его нового дела.
– И благотворительности? – подсказал я.
– Пусть хоть так, – отвечал он, – но это относится только к госпоже де Брэй, эти заботы она все взяла на себя.
В этот миг появилась сама госпожа де Брэй, ведя запыхавшихся и вспотевших детей. На мгновенье наступила полная тишина, как в конце симфонии, которая завершается рядом замирающих аккордов; слышались только голоса сидевших на ветках дроздов, они тихонько щебетали, но больше не пересмеивались.
Спустя день-другой после этого разговора, позволившего мне проникнуть во внутренний мир человека, истинное своеобразие которого состояло в том, что он неотступно следовал древнему правилу «познай самого себя», – во дворе усадьбы Осиновая Роща остановилась почтовая карета.
Из кареты вышел человек с коротко обстриженными редеющими седыми волосами, маленький, нервный, явно незаурядный и занятый важными делами даже в пути, судя по всему его виду, мине, повадкам, четкости движений; одет он был, впрочем, превосходно, и в этом также сказывались привычки человека с именем, весом, положением в обществе. Он окинул живым взглядом обращенную к нему часть дома, террасу, увитую виноградом, уголок парка, затем поднял глаза к башенкам и повернул голову, чтобы увидеть слуховые оконца прежнего жилья Доминика.
Доминик вышел на террасу, они узнали друг друга.
– О, мой добрый друг, какая неожиданная радость! – проговорил Доминик, спеша навстречу гостю и сердечно протягивая ему обе руки.
– Здравствуйте, де Брэй, – отвечал тот, и в голосе его чувствовались прямота и искренность человека, уст которого никогда не пятнала ложь.
То был Огюстен.