— Не могу. — Мною овладело отчаяние. — Ни шагу больше… Благие небеса! Я убийца!
— Идемте!
Прежде Элинора оттащила меня от тела, вокруг которого расползалась лужа крови, и торопливо увела с площади. Теперь мы оказались — где же? — в Сохо. Во время нашего отчаянного бегства ее лицо хранило выражение мрачной, нездоровой радости, я же, наоборот, горевал. Когда Элинора схватила мою руку, меня вырвало в третий раз, прямо в тележку. Стеная и корчась, я, к сожалению, не сразу заметил спавшую там дворнягу, которая пробудилась, едва первые капли моей горькой рвоты увлажнили ее лохматый лоб. Рыча, она вцепилась зубами в мои пальцы.
— Идем! — В голосе Элиноры было больше ярости, а в хватке — больше силы, чем у собаки. — Туда!
Куда? Налево. Прямо. Направо. Налево, налево. Прямо. Направо и снова направо. Крадучись и спотыкаясь. Прочь от огней Голден-Сквер, широких проспектов Палтни или Брод-стрит, прочь от групп прохожих, пересекавших Сохо-Сквер или стоявших на Милк-Элли. Не преследуемые, как мы надеялись, никем, кроме лохматой дворняжки, которая начала слизывать кровь с моих чулок, когда я, невзирая на протесты Элиноры, устало опустился на землю на Хог-лейн.
Хог-лейн. Я поднял голову. Над сбившимся набок капором Элиноры я увидел черные очертания колокольни Сент-Джайлз, похожей на рачий хвост.
— Не здесь, — произнесла Элинора. — Кто-то идет.
Я съежился под окном-фонарем. Гулкое «цок-цок-цок» лошадиных копыт звучало все громче, сопровождаемое тоненьким звоном уздечки. Дворняга оскалила клыки и облаяла проезжавший мимо наемный экипаж. На шум в окно высунулась голова, и тут Элинора выпустила мою руку и неожиданно закричала:
— Роберт, Роберт, Роберт, любовь моя!
Экипаж резко остановился. В окне, окаймленном малиновыми занавесками, возник — так мне показалось — живой портрет Роберта: белая атласная маска, черное покрывало из кружев, шелковый капюшон, который упал на плечи, позволяя видеть шляпу с золотой отделкой. Руки в белых перчатках вцепились в дверцу, словно для того, чтобы не дать ей открыться.
Мы сняли комнаты на Грин-стрит. Я расписался в книге «мистер и миссис Роберт Ханна» (идея Элиноры) и оплатил неделю проживания одной из тех монет, которые она зашила в свою нижнюю юбку. В первые дни я задумывался о том, не эти ли самые комнаты занимал полвека назад Тристано. Тут и вправду было очень сыро и убого. К оконным стеклам прилипли опавшие листья, по цвету схожие с яичным желтком. По потолку и стенам разбегались трещины, образуя подобие географической карты. В водосточной трубе под карнизом раздавалось дождливыми ночами бульканье, как перед смертью в горле повешенного. Такие же звуки буду издавать и я (думал я, проснувшись на жалком ложе), когда мне придется корчиться червем на виселице Тайберна. Иногда я пробуждался с криком: дождь, проникавший через трещины в потолке, падал мне на лоб, превращаясь в моих снах в капли крови.
— Сжальтесь, прошу, — звучал в темноте раздраженный голос Элиноры (под самым моим ухом, как мне казалось). — Тише, бога ради!
Даже когда я бодрствовал, мне чудилась кровь, которая капала с голубого одеяния в лужу под бессильно поникшей головой; эта темная лужа безудержно тянулась к моим ногам, словно живое существо — лист или цветок плотоядного растения, развивавшегося у меня на глазах.
Я думал о том, излечат ли меня батские воды от этих снов и воспоминаний? Средоточие надежд и чудес, так описывала Бат леди Боклер. Место, где обретают исцеление недужные и утомленные. Увы, в моем случае лечебный эффект обернулся своей противоположностью: не пробыв в Бате и двух дней, я — вероятно, по причине своих тревожных снов — сделался жертвой опасной болезни. Трое суток я не вставал с постели, потел и трясся в лихорадке. Скоро я так исхудал, что сквозь ночную рубашку чувствовал свои ребра и торчащие тазовые кости, словно, подобно Джеку Поттеру, постепенно превращался в скелет. А когда с севера, из Верхнего города, где строилась новая Зала Ассамблей, доносился отдаленный стук молотка, мне чудилось в бреду, будто это на Тайберне возводят для меня эшафот и каждый гвоздь, в него вогнанный, приближает мой неизбежный роковой час.
Элинора в эту годину бедствий не показала себя исправной сиделкой, однако, несмотря на ее многократные отлучки и нерегулярный прием минеральной воды, капель и слабительных средств, я на четвертый день очнулся от сна, в котором мне виделся эшафот, и, ощутив прилив сил, один прогулялся по Грин-стрит. Рассвет только занимался (облака за Уидком-Хилл сохраняли местами желтый, как масло, колер), но больные, закутанные, в передвижных креслах, уже возвращались из купален; когда их везли по Миллсом-стрит, от их шей и плеч, виясь, поднимались испарения. Другие совершали моцион на Куин-Сквер, с утра пораньше наряженные в самое пышное платье, в оборках и кружевах. Но изнуренные (как у меня самого) лица большинства из них снова напомнили мне Джека Поттера, франтовато истлевавшего на виселице. Потом мне пришло в голову старинное бриттское название города — Акманчестер, то есть «город недужных» (не от леди ли Боклер я его слышал?), и при виде этих живых скелетов я почувствовал дрожь в членах и лихорадочную испарину на лбу.
В самом деле, нездоровые лица здешних обитателей побудили меня отказаться от первоначального плана зарабатывать здесь себе на жизнь писанием портретов. Мне было известно, что, помимо Лондона, Бат был единственным английским городом, где портретист мог прокормиться своим ремеслом. Сэр Эндимион — я слышал это от него самого — провел здесь не один успешный сезон; часто он одновременно с завистью и насмешкой говорил о том, как много заказов достается его батскому приятелю, мистеру Гейнсборо. Но теперь…
— И чем же мы тогда будем добывать пропитание? — нетерпеливо вопросила Элинора позднее тем же утром, когда я опрометчиво поделился с нею своими сомнениями. Мы сидели, погруженные по шею, в Кросс-Бат, и вода плескалась у самых наших подбородков. С неба падал мелкий дождичек, рисуя пунктиры на поверхности, а ему навстречу устремлялись колонны пара. Он собирался в такие плотные тучи, что чуть ранее, направляясь по Чип-стрит в Западные ворота, я испугался большого пожара.
— Это купальни, — раздраженно указала пальцем Элинора, — вот Кросс-Бат, а там — Кингз-Бат.
За время моей болезни она, очевидно, успела познакомиться как с купальнями, так и с другими курортниками — несколькими неотесанными юнцами, которые приветствовали ее при появлении, а потом, когда мы вышли из раздевальни, игриво плеснули в нее водой. Мне стало понятно, что за веселое времяпрепровождение отвлекало ее от моего одра болезни.
— Кусок хлеба нам даст твой сценический дебют, — огрызнулся я. Речь шла о еще одной причине, побудившей нас отправиться в Бат: Элинора считала, что сможет найти работу в театре на Орчард-стрит. Когда нам в «Летучей машине» выпадал случай пошептаться без посторонних ушей, она только об этом и твердила. Но в Бате, пока я был болен, она развлекалась как угодно и бывала в каких угодно местах, только не в театре.
— Не желаю это слушать, — фыркнула она, перемещаясь к противоположной стенке бассейна. При этом рукава и юбки ее холщового одеяния надулись, как парус, отчего можно было подумать, что это движется по воде какой-то грозный воин.
Чуть позже, с плеском выбравшись из воды, я, как в вечер маскарада в Воксхолле, принялся раздумывать в одиночестве, не слишком ли поспешно я вверил свою судьбу женщине, которая ни в грош меня не ставила и легко бы приняла сторону моего гонителя, замыслившего сжить меня со свету.
— Я не более чем пассажир фаэтона, — подумалось мне, — который мчится во весь опор, направляемый кучером-невидимкой.
Внезапно — вероятно, в связи с купальнями — мне вспомнился Тристано, боявшийся сделаться игрушкой, потерять… что? Власть над собой?
В первую неделю в Бате я вспоминал его на каждом шагу. В бреду я не раз вскрикивал, когда представлял себе, как он жил, ежеминутно опасаясь шпаги лорда У***; вздрагивая и судорожно дыша, я видел на его месте себя. Прежде я преисполнился к нему презрения — в тоскливые часы после того, как скипидар растворил мои иллюзии. Не использовал ли его как орудие тот пресловутый совратитель, что запутал меня и сбил с пути? Он казался мне олицетворением нашего обманчивого века: узурпатор, авантюрист, нарушитель правил и ниспровергатель основ. Полумужчина-полуженщина, ни то ни другое и то и другое вместе. Произведение искусства и предмет роскоши, цена которого — усекновение плоти. Но когда я услышал в окне его голос — усеченный голос, — в нем не было ничего нечеловеческого, неземного; скорее, в нем присутствовало нечто иное.