Тристано видел обоих накануне вечером на Хеймаркет, на открытии нового оперного сезона. Первым спектаклем шло сочинение синьора Бонончини «Astarto»[123]— вместо «Philomela» мистера Генделя, над которой тот продолжал работать день и ночь, подкрепляя силы исключительно табаком. Король уселся в ложе у самой сцены, весело беседуя за партией в карты с мадам Килмансегг и двумя дамами-герцогинями. Увлеченность игрой, по-видимому, не позволила его величеству вслушаться в оперу, поскольку теперь он велел Тристано, которого упорно называл почему-то «синьор Сенезино», спеть одну из арий. Тристано начал было объяснять, что не участвовал в представлении «Astarto» и что на самом деле роль исполнял настоящий синьор Сенезино, однако стоявший рядом лорд У*** торопливо прошептал:
— Спойте что угодно: все равно старый болван не разберет разницы!
«Astarto», на удивление, имела большой успех: двадцать четыре представления. Даже «Radamisto» уступил ей первенство. Выдающееся достижение синьора Бонончини — с учетом всех обстоятельств, и лопнувших Пузырей прежде всего. Достижение, пожалуй, даже чересчур выдающееся. Мистер Гендель, запершись в своих апартаментах в особняке лорда Берлингтона на Пиккадилли, по слухам, весьма ревниво отнесся к горячему приему, оказанному публикой синьору Бонончини: поговаривали, будто он яростно упрекал лорда Берлингтона за предательское приглашение в Лондон нового композитора и был крайне обеспокоен судьбой своей последней работы — оперы «Philomela». Тристано вполне мог бы поверить этим слухам (мистер Гендель, безусловно, отличался вспыльчивостью), если бы молва не донесла до него также, что сам он, по общему мнению, тоже плетет интриги против Сенезино.
В действительности, однако, у Тристано было немало других забот — и куда серьезней, чем устройство подкопов под Сенезино, который слыл в высшей степени тщеславным и грубым чурбаном. Гораздо более его тревожило собственное положение в Англии: с приездом из Смитфилда оно опасно пошатнулось, поскольку дела Королевской академии музыки и главным образом самого лорда У*** в сентябре заметно ухудшились.
— Придется укладывать вещи и уносить ноги, — хладнокровно произнесла леди У*** в тот день, когда толпа устремилась по Ньюгейт-стрит к конторе Компании Южных морей.
Известие о финансовых потерях супруга она восприняла с полнейшим спокойствием, словно в них заключалась некая felix culpa[124]. Она — да, но не супруг. Выдержка, служившая ему так хорошо за карточным столом, где лорд нередко проигрывал крупные суммы, странным образом ему изменила.
— Сомневаюсь, — ровным голосом добавила леди У***, — что у нас есть иной выход.
— Хо-хо! И вам это по вкусу, моя дражайшая госпожа?
Рука лорда У*** опиралась о бюст его отца, первого лорда У***, имевшего вокруг шеи платок короля Уильяма, а на лице — недовольное выражение. Недовольство было разительным: казалось, будто мраморный слепок приведен в замешательство вестью о том, что состояние, которое его оригинал сколотил торговлей с Турцией, одним прекрасным утром пущено наследником на ветер за время, потребное для чистки пары сапог.
— Вытащить меня из Лондона, — шумел его светлость, — сунуть в деревню! Нет, клянусь честью, баба мне на голову не сядет. Денег я лишился, но мужчиной был и останусь.
— Нам придется все распродать, — коротко бросила леди У***, а потом не без яда добавила: — И вашего итальянского каплуна в придачу. Содержать этого разряженного в пух и прах щеголя нам не по карману.
— Чья бы корова мычала… — хмыкнул лорд У***.
— Я больше ни дня не потерплю его у себя в доме.
— Пусть тогда возвращается в Италию, — довольно равнодушно отозвался лорд У***; — академия теперь не в состоянии за него платить.
— Что ж, не медлите. Отправьте его в Италию с первым же пакетботом.
Тристано, как нетрудно представить, не без волнения прислушивался к этому спору. Стоя за приоткрытой дверью библиотеки, он жадно ловил доносившиеся оттуда реплики — и ледяная волна страха окатила его с ног до головы, едва только перед глазами встал жуткий образ графа Провенцале, по временам вызывавший у него во сне приступ удушья. Далее, однако, его светлость задал вопрос на редкость странный и необъяснимый:
— Даже если он — средство, которое поможет нам спастись?
— Кем бы он ни был, — быстро ответила ее светлость, — я не согласна платить за спасение такую цену. — Она помолчала, затем продолжила: — Мой отец может спасти нас с той же легкостью…
— Не желаю ничего об этом слышать, — зловеще буркнул лорд У***. — Знайте: мужественности меня никто не лишит.
С угрюмым ворчанием пнув засохшее ведро, забытое штукатуром (его рассчитали накануне), лорд с топотом взбежал вверх по винтовой лестнице, перилам которой — как и многому другому в этом доме — суждено было оставаться недоделанными еще не один месяц.
Через день после того, как карета, запряженная шестеркой, вернулась из Смитфилда, роли в особняке на Сент-Джеймской площади заметно переменились. Леди У*** невозмутимо отдавала распоряжения, а ее супруг, отдаваясь взрывам необузданных эмоций, часами пребывал у себя в одиночестве и оставлял кушанья за дверью нетронутыми. Здоровье леди У***, казалось, чудесным образом пошло на поправку, тогда как из покоев его светлости доносилось звяканье бутылок, содержимое которых редко встречало одобрение даже со стороны самых невежественных шарлатанов. Распря супругов длилась весь сентябрь, вплоть до конца октября, когда леди У*** начала угрожать, что удалится вместе с собаками и горничными в Ричмонд; при особенно яростных вспышках взаимного несогласия она называла своим прибежищем отцовский замок в горах Шотландии. Основным предметом спора — возможно, замещавшим более широкие разногласия, которых оба избегали касаться, — сделалось затянувшееся присутствие Тристано на Сент-Джеймской площади. К началу декабря леди У*** вплотную приблизилась к победе: Тристано готовился переселиться в Берлингтон-Хаус, где, как он рассудил, даже брюзгливый мистер Гендель не будет столь несносен, как ее светлость. Однако, вопреки всем ожиданиям, намерения ее переменились — и судьбоносным утром после первого представления «Philomela» леди У*** отказалась от своего неминуемого триумфа.
Лорд У***, вернувшись из заснеженного Гайд-Парка доблестным победителем, с манжетами, запятнанными кровью, предположил, что именно его грозный вид — мужественная осанка и окровавленная шпага — повлиял на ее решимость. Если он и догадался об истинной причине, то далеко не сразу.
Но я опять забегаю далеко вперед в своем повествовании, и сейчас мы должны вернуться к тому вечеру, когда состоялась премьера «Philomela».
Либретто оперы (его экземпляр, по-моему, у меня где-то завалялся) было скроено для мистера Генделя на живую нитку из более раннего либретто, написанного для синьора Пьоцци поэтом-заикой по имени Гаэтано, который, в свою очередь, надергал для величайшего произведения маэстро — под тем же названием, «Philomela», — клочки из еще более давнего опуса. Сюжет довольно простой: ни мстительных армий, ни братьев-соперников или волшебных духов из прочих, куда более эффектных опер мистера Генделя. Нет, всего-навсего рассказ о том, как искусство и красота — художество и музыка — могут произрасти до самых чудовищных проявлений варварства.
Вы, вероятно, слышали рассказ о Филомеле — прекрасной дочери Пандиона, афинского царя? Вероятно, вам известна эта трагическая история — argomento[125] оперы? А, так вы прочли о ней в «Metamorphoses»[126] Овидия? Что ж, хорошо; тогда вы вспомните: рассказ начинается с того, чем обычно заканчиваются счастливые истории, — с бракосочетания. Сестра Филомелы, Прокна, выходит замуж за союзника отца — фракийского царя Терея. Увы, событие это не слишком радостное: предзнаменования неблагоприятны, боги не одобряют союз. Но со временем молодые супруги благословлены рождением сына — маленького Итиса, точного подобия отца. И вдруг — трагедия. Вероломный Терей, заманив девственную Филомелу во Фракию, совершает над ней жестокое надругательство — и, дабы это страшное злодеяние осталось нераскрытым, мечом отсекает ей язык. Филомела сообщает о насилии своей сестре Прокне, выткав на станке необычайно прекрасную ткань; Прокна, желая отомстить преступному мужу, убивает Итиса и подает его мясо отцу на блюде. Свирепый Терей преследует Филомелу, но боги из жалости превращают ее в соловья. Позади немота, позади уродство — теперь она дивным голосом поет миру о своих страданиях.