– Хм… Для меня это звук шерстяных ниток, сплетающихся между собой на спицах твоей матери, когда она вяжет. Любовь – вот, что это такое.
– Пап, мне уже не холодно. Возьми свитер. Ты ведь сам в одной майке.
– Как ты быстро растешь! Все уже понимать начал.
Дея уже целый час, тяжело вздыхая и жалобно поскуливая от голода, сидела в изголовье кровати хозяина. Но тот и не думал просыпаться. Поняв, что мягкими мерами ничего не добьёшься, лохматая дочь общежитского полка ткнулась влажным носом в ухо нерадивого Бальзамова и тихонько тявкнула… Ну что, подскочил, как ужаленный… А мне каково без выгула и завтрака, а?
– Дея, оса тебе в задницу! Что ты вытворяешь!
…Ну, конечно, как ротвейлеров охмурять и бросать в бой ради сердца прекрасной дамы – так Деечка хорошая! А, как утром еды попросишь, так «оса тебе в задницу». Кстати, у меня последний день течки. Не упусти свой шанс, господин поэт…
Заметно потеплело. Небо прекратило сыпать тяжелым, мокрым снегом, который по большей части таял, не долетая до земли и лишь кое-где белел островками заплат поверх умирающей листвы. Деревья напоминали толпу калек и нищих, безнадежно просящих милостыню. Голые, скрюченные руки тянулись к небу, пытаясь ухватить облако за штаны, жалобно скрипели суставами, превозмогая артритные боли, и роняли черные веточки отмороженных пальцев. От потемневшей, лежалой листвы поднималось дыхание распада. На лужах от легкого ветра дрожали складки морщин. От сырых, каменных стен домов веяло средневековым, зловещим духом так, что человек с богатым воображением мог представить себе картину аутодафе, где молитву бичующих себя монахов заглушают душераздирающие крики осужденного. Этот переход от осени к зиме Бальзамов, как правило, старался не замечать, погружая всего себя без остатка в какую-нибудь деятельность, иначе все могло закончиться тяжелейшей хандрой или приступами меланхолии. Шестнадцать лет назад он впервые приехал в столицу на, как тогда говорили «колбасном поезде», чтоб затовариться к ноябрьским праздникам. Сосиски, колбаса, рыба, фломастеры, интересная и редкая литература, в общем всё, чего не достать в провинции, забивалось в огромные сумки, складировалось в камерах хранения и ждало своего часа. Постоянно мерзли ноги, потому что отвратительная, серо-коричневая жижа была везде: на тротуарах, в магазинах, в кафе и даже в мавзолее. Да ещё этот тяжелый, московский ветер, от которого даже северянину приходилось туго. Когда все покупки были сделаны, счастливые гости столицы облегченно переводили дух и шли на Красную площадь засвидетельствовать своё почтение. Чаша сия, конечно же, не могла миновать нашего героя. Без рассказов о Красной площади в родном Урюпинске непременно бы осудили за отсутствие любознательности и внутренней культуры. Всё шло по заранее продуманному графику. Если бы не знакомство, обратившее размеренное, продуманное двумя-тремя поколениями течение жизни вспять. В тот вечер наш герой стоял нахохлившимся воробьем под натиском косого, мокрого снега, силясь придать своему взгляду сосредоточенное восхищение видом невозмутимых кремлевских стен и куполов Василия Блаженного. Девушка подошла сама, держа в побелевших от холода пальцах раскрытый зонт:
– Забыла дома перчатки. А так хочется ещё погулять.
– Так руки замерзли, – продолжил Бальзамов, – что даже крышу над головой еле держу.
– Да, – засмеялась, – а как вас зовут? Меня – Ирина.
– А меня, Филипп Четвертый Канценаленбогович.
– Что, обязательно скрывать имя? Ну, дело ваше, Канценаленбогович. Возьмите у дамы зонтик и позвольте ей находиться по левую руку.
Бальзамов взял зонт и, не без легкого сожаления, отметил, что девушка – явно не предмет его мечты. Курноса, невысока, вдобавок, дурацкая мокрая челка на лбу. Пальтецо на рыбьем меху скрывало заурядную фигуру. И только глаза, большие, с зеленовато-синим озерным отливом, смотрели на мир распахнутым, заресничным царством. Тоненькая ниточка вены на правом подглазье делало лицо хрупко-доверчивым и беззащитным.
– Куда желает прекрасная леди?
– А поехали в Парк культуры.
– Я, наверно, выгляжу очень некультурным.
– Нет, но очень провинциальным. Кстати, надолго ли Филипп Четвертый пожаловал в столицу?
– Сегодня ночью поезд. Не знал как дотерпеть. И тут вы, такой подарок!
– А уж вы– то! Наверняка в Москве впервые?
– У меня что, на лбу написано?
– Хуже. Вы, не будучи заядлым курильщиком, держите сигарету так, словно хотите закрыться пеленой дыма от неизведанного. Затягиваться не умеете.
– Может, тогда научите?
– Терпеть не могу дым. Просто отец смолит, как паровоз. И ещё, одеты не по погоде. Наверняка, во все лучшее.
– Ну, это уже слишком. Пожалуй, мне с вами не по пути.
– Да прекратите дуться. Такой смешной.
– Не вижу ничего смешного. Обидеть провинциального художника всякий может, а вот обогреть, чаем, к примеру, напоить, так…
– Да в чем дело? Едем ко мне. До поезда пересидите.
– Ваш папа, который смолит, как паровоз, – он сделал ударение на втором слоге в слове «папа», – как пить дать, очень нервный.
– Нервный, зато добрый. Ну, так что, едем?
– Уломали. А далеко?
– В Домодедово.
Ночью он сел в поезд и впервые в жизни почувствовал, что не хочет домой. Сначала тонкая, но очень острая игла грусти проснулась где-то глубоко под сердцем. А потом, когда ноябрьская жижа перрона качнулась и поплыла перед глазами, горло захлестнуло такой страшной горечью, что хоть волком завой. Бальзамов едва удержался от того, чтобы не послать все свои сумки с московскими деликатесами к японской фене и не выпрыгнуть на ходу из вагона. Как знать, встретились ли мы бы тогда с нашим героем. Вряд ли, я думаю. Это тяжелейшее заболевание, именуемое любовью, обрушилось на молодого человека всей своей горячей мощью. Он потерял интерес ко всему окружающему, отказывался от еды, страдал бессонницей, а если проваливался в сон, то просыпался непременно на мокрой от слез подушке. И ждал, ждал заветного ответа на свое письмо. Через четыре месяца он получил долгожданный конверт, внутри которого было приглашение на свадьбу.
Конечно, нужно появиться в Москве до… объясниться, не дать, не позволить, украсть. Сколько до свадьбы? Три месяца. Так. Едет прямо сейчас, нет, нужны деньги, последнее – пустяк. Что сказать матери? Скажу, как есть. Господи, как больно! Мать не стала допытываться. С первой получки протянула деньги и попросила об одном – чтобы вернулся. Стояла весна. На деревьях зелеными ростками выстреливали почки, на полях горела прошлогодняя трава, тянуло сладковатой прелью с огородов. Прошедшая зима вспоминалась сквозь густой туман болезненных грез.
Как невыносимо долго тянется порой время. Стоя на перроне в ожидании посадки, он курил одну сигарету за другой, пока не стали леденеть руки и подкатывать тошнота. Возможно, что именно с того дня он стал заядлым курильщиком. А чего стоили длинные остановки! Бальзамов лежал на верхней плацкартной полке, отвернувшись к стене. Прошло двадцать часов с того момента, как его родной город, дымя огромной заводской трубой, растворился вдалеке. Движение, дорога, мерное покачивание вагона, мелькающая земная твердь, проносящиеся леса, плывущие мимо селения, все это, неожиданно для молодого человека, стало вдруг спасительным лекарством. Наступило облегчение… Бедная мама, деньги ей сейчас ой как нужны. А я проматываю. Всё верну, отработаю. Правильно ли я поступил? Может, не надо было? Показалось, померещилось, нет никакой любви. Гормоны сплошные. Блажь избалованного идиота. А-а, о матери вспомнил. С чего это вдруг? Но, если всё по настоящему? Как разобраться? Проверить?
– Стоянка пять минут, – громко объявил надтреснутый голос проводницы в конце вагона, – не выходить.
…Пять, так пять, хоть триста двадцать пять… Бальзамов спрыгнул с полки и, подхватив на плечо спортивную сумку, решительно направился к выходу.
– Молодой человек, поезд ждать не будет. – Женщина в синей форме громогласно высморкалась.
– Передайте ему мои самые наилучшие, так сказать…
– Чаво, рехнулся что ли?
– Навроде того.
– Вот дурак недоразвитый.
– До Москвы-то далеко?
– Да двести пятьдесят. Гвоздь в одном месте никак прорезался?