Выбрать главу

Коротышка биль голодний,

Проглотиль у-тюг холодний…

Общий хохот совершенно не обижал ее, когда ну совершенно невозможно было удержаться, слыша все эти ее одели (одеяла), выкатикот (подземный переход), у меня немножечко крышка улетеля или закройте пожалюста окошко, а то носик плячет (уменьшительно-ласкательные суффиксы – настоящая находка для Мэй), единственным ответом на что было огорченное: Я, наверное, совсем дуракая… и это при том что долгое время мой французский был не менее смешным, но я ни разу не слышал от нее такого унизительного смеха, а только долгие терпеливейшие объяснения. 

(а бывало и так : « Мне кажется, это совсем хуйня…» - « Мэй! Ну кто тебя научил такому?» - и честный ответ: «Вы»)

Когда мы познакомились с Мэй, три года назад, ей было восемнадцать. Мама послала ее, совершенно безнадежную в смысле практических занятий, в Питер, в Институт имени Пушкина, учить русский - видимо, сыграла роль мамина сентиментальность по поводу польского происхождения дедушки, присоединившего к аристократическому de Poraj добавку Madejski (позже Мэй сходила в префектуру и переделала в паспорте Madejski на Madejska, "потому что Madejski – это мужский, я теперь знаю"). В Питере Мэй понравилось, а в институте нет, потому что комнату в общаге с нею делила гамбургерная американка, а учили русский язык в основном будущие коммерсанты, для успешного овладения новыми рынками сбыта. Прихватив с собой скрипку, Мэй отправилась за романтическими приключениями, и нашла их в подземном переходе на Невском. Первым русским, с которым она познакомилась, оказался суданский негр Хишам.

Хишам тоже был отослан богатыми родителями учиться в Питер, и перед отъездом мама торжественно отобрала у него скрипку, «чтоб не занимался ерундой», но заниматься ерундой он начал сразу же, стоило ему скопить денег на новую (кстати, играл он на этом не прощающем ошибок инструменте искренне, но плохо). Через питерских уличных музыкантов мы и познакомились с ним, и он сразу стал немало бодрить нашу по северному задумчивую компанию («В Судане законы мыняют часто, жыааарко очень!», или «А фыараон, Тутынхамон, был уууужыаааасный чылавек!»). Один раз он порадовал нас ящиком пива с пивзавода, на котором в свободное от учебы и ерунды время работал разгрузчиком запрещенного Аллахом напитка. («Тыпер ны знаю, то ли я мусулманин, то ли афрыканиц», говорил он, задумчиво поправляя растаманский берет).

Когда Мэй подошла в переходе к группе потрепанных музыкантов, единственным говорящим по-английски оказался именно Хишам. Потом она встретила Гарика, и вскорости Хишам стал немного на него обижаться, и не без причины. А Мэй «пропаля».

В это время я мотался между Москвой и Питером, где искал новый дом на зиму - и нашел, на станции Ольгино, недалеко от песчаного и соснового побережья Залива. Дом был двухэтажным, плюс старорежимная финская башенка, и нам был предложен выглядевший неправдоподобно барским первый этаж – здоровенный зал с камином, комната поменьше, большая кухня с угольным котлом отопления, и крохотная душевая комнатка с поместившейся в ней узкой кроватью и полкой. Хозяйка, приторно улыбающаяся тетка, начала разговор с декламирования стихотворения, посвященного Игорем Северянином ее дедушке и описаниями древности и почтенности сего дворянского гнезда, в ход пошли фотографии дам в кринолинах и офицеров в мундирах и при усах «в этой самой гостиной», и трагическая история семьи. «Но будучи в несколько стесненных обстоятельствах…». Как было непохоже это на наш токсовский домик с русской печуркой, зимним безлюдьем и тасканием воды на санях из далекого колодца! Дама была понятна, я включил механизм обольщения интеллигентных тетушек - и дом был снят.

Всего нас было там шестеро, комнат на всех не хватило, и Гарик с Мэй "въехали" в душевую, до сих пор не понимаю, как они втиснулись на эту узкую койку-кровать.

Начало нашей ольгинской жизни было чудесным, радостным обживанием новой территории, с долгими прогулками по берегу Залива, среди песчаных проплешин пляжей и лесных рощиц, блужданиями по финским улицам под осенний мокрый шелест, и вечерами в освещенной каминными отблесками гостиной. Мэй смотрела на все это широко открытыми счастливыми глазами. Потом в ноябре начались вдруг двадцатиградусные морозы, выпал снег, и Россия стала похожа на собственный образ в читанных когда-то в мамином доме сказках. Волшебной сказкой для выросшей в средиземноморской можжевеловой степи деревенской девочки.

На самом деле все было, конечно, не так уж безоблачно. Прошло время и начались внутренние разлады, о которых неинтересно, а еще очень уж фонило с верхнего хозяйского этажа, фальшивая умильность хозяйкиного голоса обернулась скандалами с пьяным мужем, «Сволочь! Сволочь!» орали они друг на друга наверху, а нам внизу становилось так себе - эх, наше токсовское снежное и нежное безлюдье...

Однажды Гарик и Мэй привели из перехода двух цыганских девочек-попрошаек. Они немедля устроили в доме сумасшедший кавардак, бегали по коридору, вопя на смеси цыганского, венгерского и русского, чему я был не особо рад. На самом деле, они были очень благодарны за невиданное прежде доверие, деловито принялись жарить на всех картошку и, когда кончились сигареты, побежали на станцию и настреляли целую пачку (сами они в свои двенадцать-тринадцать лет уже умело курили, пили и нюхали клей, о чем и принялись рассказывать с излишними подробностями). Мэй сияла. Девчонки висли на ней, не отпуская ни на минуту, и с заслуженным опасением косились на меня. Началась примерка мэевских платьев, и из душевой они вышли уже размалеванными косметикой (хоть и по-прежнему чумазыми) цыганскими принцессами, потом стали фотографироваться, и тут-то по лестнице спустилась хозяйка, с искривленными натужной улыбкой губами: «Что, Миша, УЖЕ ЦЫГАНЕ В ДОМЕ ПОЯВИЛИСЬ?». Я кое-как успокоил ее, но это было лишь началом мелочной войны.

Потом Мэй разыскала мама. В Питере оказалась у нее русская подруга, некая интеллигентная дама, знавшая, что Жоэль послала дочку учится в Питер, и увидевшая вдруг на Невском говорящую по-французски девушку со скрипкой, длинными светлыми волосами и в обществе каких-то отвратительных типов. О произошедшем несчастье немедленно было сообщено маме во Францию, все приметы сошлись, каким-то образом мама раздобыла ольгинский телефон и начались ежедневные звонки. Трубку обычно поднимала хозяйка и немедленно расцветала, услышав «Bon soir!» (иметь в доме постоялицей француженку было лестно, и укрепляло аристократическую репутацию). «Бон суар, мадам!», гордо отвечала Marina Igorevna, и кричала вниз: «Мэй! МАМАН!».

Следствием маминого недовольства стало отсутствие денег (что было не так уж страшно, жили мы вместе и недорого), но более серьезным препятствием стало окончание учебной визы. В какой-то момент Мэй вполне серьезно думала остаться в России нелегально,  но мы уговорили ее не рисковать, обрадованная мама с облегчением выслала денег на авиаперелет Хельсинки-Париж, и в начале января Мэй с очень улетевшей после новогодних празднеств крышкой села на автобус в Финляндию, причем напоследок забиля свой паспорт (переполошив всю таможню и найдя его на дне рюкзака), и уехала домой. А через месяц мы получили четыре приглашения во Францию, с чего, собственно, все и началось.

* * *

Гарик уехал в марте, мы с Машей отправились месяцем позже, и после полутора месяцев автостопного пути оказались на автозаправке в Безье, в  семидесяти километрах от родной деревни Мэй Казавье (что на окситане, древнем лангедокском языке, означало Старый Дом).