По правде, кроме одной доброй в Лотусе да уличных девок в Кентукки, у меня было всего две нормальные женщины. Мне нравилась такая маленькая ломкая вещь у них внутри. Все равно, какой у нее характер, умная ли, красивая ли — у каждой внутри есть что-то непрочное. Как грудная косточка у птицы, такая, что ее хочешь. Маленькая вилочка, тоньше косточки, и сделана на живую нитку, так что мог бы прорвать ее пальцем, если бы захотел, но не делал этого. Хотел. Но знать, что она там есть, спрятана, — этого было достаточно.
А все изменила третья женщина. С ней эта вилочка пристроилась у меня в груди и там обосновалась. Это ее палец меня раззадоривал. Мы познакомились в чистке. Поздней осенью — когда об город плещется океан, кто бы мог ожидать? Трезвый как стеклышко, я дал ей мою армейскую форму и не мог отвести глаз от ее глаз. Наверное, выглядел дураком, но сам себя дураком не чувствовал. Я чувствовал себя, как будто пришел домой. Наконец-то. Я скитался. Не совсем бездомный, но почти. Пил, околачивался в музыкальных барах на Джексон-стрит, ночевал на диванах у собутыльников или на улице, тратил мои сорок три доллара армейского жалованья на игру в кости и в бильярдных. А когда они кончались, нанимался на поденную работу, пока не приходил новый чек. Понимал, что нуждаюсь в помощи, но ее не было. Без армейских приказов — подчиняешься им, хоть и ропщешь, — я остался на улице с ничем.
Точно помню, почему четыре дня не пил и надо было сдать одежду в чистку. Это из-за того утра, когда шел мимо моста. Там толпились люди, и стояла машина скорой помощи. Я подошел и увидел девочку на руках у фельдшера, ее рвало водой. Из носа текла кровь. Печаль обрушилась на меня копром. Желудок схватило, и от одной мысли о виски захотелось блевать. Я бросился прочь, дрожа, и ночевал на скамейках в парке, пока меня не прогнали полицейские. На четвертый день, когда увидел свое отражение в витрине, я не узнал себя. Какой-то грязный, жалкий тип. Он был похож на меня в снах, где я был один на поле боя. Нигде никого. Кругом тишина. Я иду, и ни души не видно. Тогда я и решил почиститься. К черту сны. Не хочу, чтобы корешам было за меня стыдно. Не хочу быть затравленным полоумным пьяницей. Поэтому, когда увидел в чистке эту женщину, я был весь открыт для нее. Если бы не это письмо, я и сейчас бы цеплялся за завязки ее передника. В душе моей не было у нее соперников, кроме коней, оторванной ступни и Исидры, дрожащей под моей ладонью.
Ты очень ошибаешься, если думаешь, что я подыскивал дом со сдобной бабенкой. Не так. Я обалдел от нее, захотел быть годным для нее. Неужели тебе это трудно понять? Раньше ты написала, будто я думал, что тот побитый мужчина в чикагском поезде выместит все на жене и ее отлупит дома. Неправда. Ничего такого я не думал. Я думал, что он ею гордится, но не хочет показывать другим мужчинам в поезде, что гордится. Не думаю, что ты много знаешь о любви.
И обо мне.
Актеры были намного приятнее актрис. По крайней мере, звали ее по имени и не ворчали, если костюм не очень хорошо сидел или был запачкан старым гримом. Женщины звали ее «девушка», например: «Где девушка?» или «Девушка, где моя банка ‘Понде’». И злились, когда волосы или парик не желали укладываться.
Лили возмущалась умеренно, потому что швея-костюмерша была финансовым повышением после работы уборщицей, к тому же она могла продемонстрировать мастерство, перенятое от матери: потайной шов обметочный, тамбурный, за иголку, петельный, стегальный. К тому же режиссер был вежлив с ней. За сезон он ставил два, иногда и три спектакля в студии «Скайлайт», а остальное время преподавал актерское мастерство. Так что, хоть и маленький был театр и бедный, жизнь бурлила в нем весь год, как в улье. Между спектаклями и после занятий кипели горячие споры, пот выступал на лбу мистера Стоуна и его учеников. Лили думала, что они возбуждаются сильнее, чем на сцене. Она невольно слушала эти споры, но не могла понять, зачем так сердиться, если дело не касается игры или того, как произносить реплику. Теперь, когда студия была закрыта, мистер Стоун арестован и она потеряла работу, стало ясно, что надо было слушать внимательно. Дело, видно, было в пьесе. Из-за нее начались сложности, потом пришли двое правительственных агентов в шляпах. Пьеса, на ее вкус, была не очень хорошая. Много разговоров, совсем мало действия, но не такая плохая, чтобы ее запретить. Определенно, не такая плохая, как та, что они до этого репетировали, но не могли получить разрешения на спектакль. Она называлась «Дело Моррисона», писателя по имени Альберт Мальц, если ее не обманывала память.