Мы с Ольгой должны были прочитывать все отпечатанные доклады, отмечать обнаруженные ошибки, затем печатать на отдельных листах буквы алфавита — раз по тридцать-сорок каждую и передавать в соседнюю комнату, где трудились вооруженные ножницами молодые люди — они аккуратными квадратиками вырезали буквы и осторожно вклеивали на то место, где была обнаружена опечатка.
Но мере того как приближался день конференции, волнение и суета нарастали. В докладах постоянно что-то менялось, вычеркивалось, переделывалось, вставлялись новые абзацы, терялись нужные страницы, и Борис Петрович постоянно рылся в бумажных сугробах. Около шести часов прибегал запыхавшийся Рустам Гасанович, любезно улыбаясь, просил нас задержаться на часок-другой, а пока пройти в буфет… Последние три дня мы работали до десяти часов вечера и потом нас отвозили домой в Лобню на черных Волгах на удивление копавшихся в своих огородиках соседей. Наконец, последняя точка была поставлена. Шатающийся от усталости Рустам Гасанович просил нас все же заехать на следующее утро. Вдруг что-нибудь понадобится.
— Ученые со всего мира начали уже съезжаться, — конфиденциально сообщил он нам. — Я вчера в Президиум ездил — двух американцев видел.
Картина, которую мы увидели, приехав на следующее утро в институт, право, была достойна кисти художника. Свежий ветер, залетев в окно, поднял в зале бумажную вьюгу. Столики, нарушив строгое построение, толклись где попало. Машинки с них исчезли, но повсюду валялись использованные копирки, сломанные пластмассовые линейки, клочки бумаги и истертые резинки, а за одним из них, положив голову на устало брошенные руки, спал наш дядька Борис Петрович. Под стулом валялись его ботинки, и одна нога в дырявом носке была откинута в сторону. Только наши две машинки в сверкающих футлярах надменно поглядывали со сцены на окружающий разгром.
Мы на цыпочках вышли и отправились искать Рустама Гасановича. Узнав в бухгалтерии, сколько мы заработали (баснословную сумму, как нам показалось), распрощавшись со всеми знакомыми и, пообещав в случае следующего аврала прийти на выручку, мы отправились домой. Ярко светило солнце, в садиках Балтийского поселка цвела сирень, качались на качелях дети, несколько старичков, играя в домино, со стуком и непонятными восклицаниями выкладывали на стол кости. Сделав покупки в большом гастрономе, мы обнаружили в углу прилавок, где продавались всякие напитки, и направились к нему. Купили по бокалу шампанского и, сказав: «Vivat, Академия!» осушили их.
А письма и телеграммы, на удивление почтальонши Зины, так и сыпались.
— Что это, будто и писать больше некому, — поражалась она, протягивая мне очередную пачку писем и телеграмму.
Телеграмма была от Марины, отправленная из Казахстана. Их теплушечный поход из Харбина в совхоз, находившийся неподалеку от станции Картали, был благополучно завершен.
Письма были от двух маминых братьев Юры и Сережи. Обоим я не так давно написала, узнав Юрин адрес от иркутских родственников, а Сережин (лагерный) от общих знакомых — харбинцев. Юра, отсидевший два срока, сейчас занимал довольно крупный пост в управлении угольной промышленности в Воркуте. Сережа, движимый патриотическими чувствами, вернулся в Советский Союз в 1947 году, угодил в лагерь и, приговоренный к двадцати пяти годам за измену родине, теперь отбывал срок в поселке Абезь в ста километрах от Воркуты. Они ничего не знали друг о друге. Как странно! Почему они не успели связаться, пока Сережа еще не был арестован? Или… им не советовали восстанавливать родственных связей? Завтра же надо написать обо всем Юре, а Сереже послать досылку. Почему-то он просит только чай? Надо подумать, что можно послать еще. Завтра же!