Мерно покачивается вагон. Я засыпаю, вздрагиваю, и снова просыпаюсь. Хорошо бы заснуть крепко-крепко и проспать часов десять подряд, может быть, за это время взбудораженные мысли и чувства пришли бы в порядок, и я могла бы — говоря современным языком — подвести итоги и наметить план действий. Что за чепуха лезет в голову? Какой там план действий? Подвести итоги — это еще куда ни шло.
Итог таков: я несусь в неизвестность. На соседней полке спит моя мама, сохранившая в семьдесят восемь лет удивительную ясность ума, бодрость духа и главное, самообладание. Что она чувствует сейчас, приближаясь к родине, где сорок с лишним лет тому назад прошла свой крестный путь? На верхних полках мои дочки: Тане семнадцать лет. Взрослая. Опора. Легкий, милый характер, одаренность, здравый смысл. И при этом ранимость, повышенная ранимость. Как перенесет она пересадку на новую почву. Удастся ли ей без перерыва продолжать музыкальное образование? Ника и Ира. Девять и восемь лет. Балованные, но не избалованные дети, которым все интересно, все кажется занимательной игрой, которые и не подозревают, какая ломка жизни предстоит им.
В Пекине остались моя сестра и племянница. Сестра больна — перенесла тяжелую сердечную болезнь. Им, конечно, нужно было бы ехать вместе с нами, но когда я заикнулась об этом в консульстве, мне было отвечено, что у каждого города свой план репатриации и вносить в него какие бы то ни было изменения нельзя. В Советском Союзе мы конечно сразу же объединимся, а пока что «поезжайте с миром, не волнуйтесь!»
Нет у меня в этой группе, которая заполняет целый плацкартный вагон, и никого из близких друзей. Знакомы все, но друзья все, как назло, попали в другие группы. Ближе всех мне супруги Иохвидовы, пожилые (ей за семьдесят), очень культурные и очень приятные. Она в прошлом певица и пианистка. Ученица Глазунова. Я рада, что они едут с нами.
Ранним утром поезд проскакивает маленькую станцию Пейтахо. Отсюда «кукушка» — три вагончика с игрушечным паровозом доставляла дачников на очаровательный приморский курорт с тем же названием, где в свое время мы провели не одно приятное и беззаботное лето. Синее-синее море (и почему только его называют «желтым»?) и ласковое-ласковое. В дни полнолуния оно, обнажая дно, кишащее мелкими крабами и прочей морской живностью, отступало так далеко, что его и не углядишь с берега, а затем, будто опомнившись, кидалось обратно, догоняя удирающих деревенских китайчат с узкими высокими корзинками за плечом и проволочивши крючьями для сбора добычи в руках. Миля за милей тянулся мелкий золотистый песок пляжа, опоясывавшего Печилийс-кий залив. Хорошенькие домики с широкими верандами и нарядными садами, утрамбованные розоватым щебнем и песком дорожки и дороги, на которые не допускались автомобили, только ослики, да рикши. И все это на фоне холмов густо поросщих невысокими и пышными приморскими соснами вперемежку с деревьями мимозы, которые цвели в июле нежнорозовыми цветами-недотрогами. Рассказывали, будто холмы эти были насыпаны и засажены интернированными немцами, для заключения которых в концентрационный лагерь китайское правительство, вступая в первую мировую войну, выбрало этот райский уголок.
Чуть подальше среди нескольких сгрудившихся холмов, носящих поэтическое название «Лепестки лотоса» приютилась буддийская часовенка. Легкое изящное строение с окнами забранивши замысловатыми деревянными решетками и затянутыми непромокаемой бумагой. Внутри всегда было прохладно, пахло куреньями, перед статуей Будды горели тонкие желтоватые свечи, которые горстями продавал желающим бритоголовый монах с хитрыми глазами, вкрадчивой речью и плавными движениями. А позади часовни рос вековой дуб. Его корявый неохватный ствол был сплошь залеплен листками полупрозрачной бумаги, испещренной крупными иероглифами — все это были просьбы, с которыми отчаявшиеся люди обращались, — как к последней инстанции, — к Будде.
Как-то раз, гуляя в горах веселой молодой компанией, мы подошли к священному дубу, решив высказать ему и свои заветные желания. Передавая друг другу карандаш и листки из записной книжки, оказавшейся у кого-то, — пряча написанное от чужих глаз и заталкивая свои записки в трещины ствола, мы сначала шутили и пересмеивались, но постепенно веселье стихло, будто пристыженное, словно сам воздух, здесь хранил частицы человеческих бед, о которых шептали дубу, приходившие к его подножью люди. Мне карандаш достался последней; я взяла его и, не думая, быстро написала «Вернуться в Россию» и также быстро затолкнула листок под отставший кусок коры. Не знаю, почему я так написала — в то время я мало и редко думала о России и самая мысль о возвращении казалась совершенно нереальной. А вот поди же ты — сбылась просьба, обращенная к китайскому божеству. Возвращаюсь-таки! Интересно, что загадывали остальные и сбылись ли их желанья?