— Но ведь вопрос не в том. У Александра Матвеевича есть родственники в Москве, у которых он думает поселиться. Вопрос в том, чтобы ему уехать сейчас, сразу, когда все едут… Он ведь одинок…
Тромбон пожимает плечами. — Повторяю, вам брать на себя заботу о нем мы не позволим. Когда получит от родственников вызов, рассмотрим. А нет, так придется ему в другую сторону податься. Говорят, в Голландии и Дании создают с целью пропаганды дома для престарелых русских эмигрантов из Китая. Вот пусть и едет.
— Но ведь он же советский гражданин…
— Я от него бумаг не приму, ясно? — перебивает меня Тромбон, — И вообще давайте кончать. Не до утра же нам здесь сидеть.
Члены правления сидят потупившись. Я иду назад к Александру Матвеевичу. Он встает мне навстречу.
— Извините меня, — говорит он спокойно. — Я должен был это предвидеть. Мне неприятно, что по моей милости вам пришлось выслушивать этого йе очень любезного товарища. Извините!
— Не расстраивайтесь, Александр Матвеевич. Я уверена, все это можно будет устроить. Надо только хорошенько подумать, поговорить.
— Да, да, конечно, хорошенько подумать. А сейчас, спокойной ночи. Спасибо и еще раз извините. — Он нагибается и целует мне руку.
После его ухода Тромбон подходит ко мне, преувеличенно благодарит за труды, шутит, расспрашивает, как учатся мои девочки, каковы успехи на музыкальном поприще старшей?
— А мне она почему-то видится хирургом, — говорит он, — Очень эффектна была бы в белом халате со скальпелем. А?
— Боюсь, что у нее к этому нет призвания.
— Ну, как это нет? Но, ничего — на пианино уметь играть тоже хорошо. И вообще все у вас будет хорошо. Ну, подумаешь, поработаете года три на целине поварихой. Сами окрепнете — вон вы какая бледная. И дети всегда сыты будут.
Он что-то еще говорит, но я уже не слушаю. Почему поварихой? Я не умею готовить. Не люблю. Не хочу, наконец! Неужели я не смогу использовать свои настоящие знания. Ведь говорилось же на собрании, что каждый получит работу по специальности. Работы много. Всякой. Почему поварихой?
После отъезда начальства в зале сразу становится шумно. На столики, вспорхнув, ложатся белые скатерти, появляются графинчики с водкой и закуска, хлопотливо бегают взад и вперед, официанты-тунджи в белых халатах, откуда ни возьмись появляется оркестр-джаз и начинает играть, созвучно моменту, «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех». Напряжение дня, радостный подъем, волнение требуют выхода: провозглашаются тосты, опрокидываются рюмки, кто-то подпевает оркестру и все громче становятся тронутые алкоголем голоса.
— Дождались светлого праздничка, дождались… — истерически восклицает кто-то.
— На колени встану, подъехав к границе и скажу: прими родина! — былинным голосом говорит высокий плотный человек с седыми прядями в темных волнистых волосах, с рюмкой в высоко поднятой руке, и в ответ ему насмешливо цедит кто-то из сидящих за столом, — Давай, блудный сын, пей скорее. Смотри, как бы разобравшись в твоих заблуждениях, родина Кузькиной матерью не оказалась.
— Тише, да тише вы: — умоляет женский голос, — пойдемте лучше к нам домой, посидим, поговорим… У меня пасха отличная получилась, куличи удачные. Пойдемте?
За одним столом нестройно, но громко поют «Катюшу». А оркестр играет уже что-то надрывное, цыганское, одна песня сменяется другою и звучит в них то непонятная глухая тоска, то хмельное веселье. «А ну всё к черту!..»
Домой я возвращаюсь одна по темным притихшим улицам. Знакомые улицы, тысячи раз исхоженные взад и вперед, ничуть не страшные в любое время дня и ночи. Но почему-то сегодня они кажутся мне иными, отчужденными, словно ограды отодвинулись немного, отступили от меня, давая понять, что я им уже не совсем своя.
Сильно и приторно пахнут белая акация и глициния, тяжелым пыльным лиловым кружевом завесившая многие ограды. По асфальту постукивают мои каблуки. Кое-где в садах еще слышны голоса. Свернуть за угол, и дома. Человеческая фигура вырисовывается в полумраке. Это часовой у ворот дома, принадлежащего прежде профессору Као. Сейчас здесь какое-то административное учреждение. И как всегда, проходя мимо высоких чугунных ворот, я вспоминаю наше знакомство с профессором Као, вспоминаю, как мы с мужем, спеша домой по пустынным уже мрачно затаившимся в ожидании комендантского часа улицам, разом остановились, услышав легкий не то стон, не то возглас. Человек, издавший его, сидел на тротуаре, неловко привалившись спиной к стене. Он был стар, высок и худ. Породистое, тонкое лицо древнего китайского мудреца было изжелта бледно. «Сердечный припадок» — прерывистым голосом ответил он по-английски на вопрос мужа, — Я живу в этом доме. Если бы вы могли позвонить… звонок на воротах… и сказать привратнику.