Как Волк упомянул нечистого, Топорик повел рассказ про странного незнакомца из подземелья отца Лансама. Что за незнакомец? Как он попал в застенки святого отца? Похоже, что не случайно, а знал, куда шел. На что шел. В дом-башню, дом-крепость через дверь не войдешь…
Про незнакомца Гюйсте слушал, уже не перебивая. Почесывал острый подбородок, сосредоточенно моргал белесыми ресницами, посмеивался изредка… Это-то было совсем непонятно. Что тут смешного? Хоть, получается, незнакомец и спас Топорика, но страх он внушал не меньший, чем угроза общения с отцом Лансамом…
Когда Топорик закончил, Волк снова хлопнул его по плечу – иди, отдыхай. Жирный Карл тебя проводит наверх. А про случившееся думай так: фарт тебе в рожу прет. Вот как. Иначе остался бы навек в том подземелье или нашли бы в канаве поутру, как того Головастика. Подрастешь, заматереешь – тогда поймешь, о чем я… И так у Волка складно все выходило, что Топорик вроде бы уже сейчас все понял. И успокоился.
Дошагал Топорик к стойке, Жирный Карл отвел его наверх и вернулся. И, наливая у стойки Гюйсте в стаканчик яблочной водки (таков обычай, глава Братства непременно помянет погибшего собрата – погибший вроде как сыном ему приходился), вздохнул, будто слышал, о чем говорили за столом мальчик и Волк:
– И правда… Фарт прет малому-то. Будто бережет его кто-то… – и ткнул толстым пальцем в прокопченный потолок.
А Волк опрокинул стаканчик, прокашлялся и оскалился впрямь по-волчьи:
– Фарт! Плесни и себе крепкого, мозги промой, Карл! Думай, что говоришь. Ты его не видел, что ли? Трясется, как овечий хвост… Выгорел парнишка. Спекся. Непруха ему идет. Уж я-то в этих делах понимаю. А я ведь на него большие виды имел. Не сегодня-завтра или повяжут его, или… – Волк выразительно полоснул себя большим пальцем по горлу.
– Жалко, – сказал еще Жирный Карл, непонятно что имея в виду.
– Жалко, – хмыкнул Гюйсте Волк.
Потом, когда вино было допито, шелковый полог откинут и старый Питер стучался в дверь спросить, не желают ли господа перекусить, как обычно, стало тяжело. Николас старался не смотреть на молчаливого урода.
Впрочем, сейчас Питер только заглянул в спальню, поставил на столик еще бутылку и тотчас скрылся.
Катлина спала.
Николас посидел немного рядом, поглаживая взглядом безупречное белое тело. «Все должно быть очень просто, – подумал он. – Почему она со мной? Потому что я прекрасный экземпляр для ее кунсткамеры. Такой же, как и Питер, правда, намного более ценный. Почему я с ней? Потому что другие женщины бежали бы от меня в ужасе…»
Он сжал зубы, в который раз отчетливо понимая, что был бы просто счастлив, если б его отношения с человеческой женщиной не выходили из этих рамок. С любой из человеческих женщин… Но Катлина…
Не удержавшись, Николас опустил лицо меж ее сонных грудей и глубоко вдохнул. Потом рывком поднялся.
Жизнь в мире людей научила его звериной осторожности. Николас знал: имеющий сердечную привязанность имеет уязвимое место. А он должен быть абсолютно неуязвим, чтобы выжить здесь. Убить можно всякого. Древних драконов из Потемья, превращавших в дымящиеся развалины целые города, убивали жалкие подмастерья ударом бронзового кинжала в незащищенное брюхо. Самым разумным было бы – раз и навсегда прекратить все это, уйти и никогда не возвращаться. Но это было выше его сил. Более того, когда Катлина впервые расплакалась о том, что эльвары и люди не могут иметь потомства, Николас неожиданно для себя глубоко взволновался. Мысль о том, чтобы в этом мире у него был кто-то такой же, как он, плоть от плоти, кровь от крови – его и Катлины, никогда раньше не приходила ему в голову. Теперь, думая о Катлине, он вспоминал и маленького Нико, он точно знал, каким мальчик будет, часто представлял его – свою копию, только волосы у Нико-младшего и глаза должны быть такими же, как у Катлины. Он бы учил его всему, что знает и умеет сам…
Николас поморщился и усилием воли прервал опасные мысли.
Он оторвал взгляд от спящей женщины и со стаканом вина в руке прошел к камину. Огонь уже догорел, но угли – только тронь – обжигали багровым жаром. Николас снял со стены шпагу с рукоятью, выточенной из человеческой берцовой кости, тонким клинком выкатил на пол обугленный нож. Кожаная обмотка сгорела дотла, лезвие треснуло вдоль; он легко обломил его и вытащил из креплений рукояти.
На эльварруме не было даже следов копоти. На ощупь металл оказался холодным, будто все это время провел во льду, а не в пламени камина. Николас выпрямился и снова открыл шкатулку.
Раскинувшая крылья бабочка, полый сферический цилиндр, узкое кольцо, подсвечник на лапках.
Теперь к четырем предметам добавился пятый. Недлинная, идеально ровная палочка, немного раздвоенная с торца – там, куда был вставлен клинок ножа. Этакая вилка.
Итак: бабочка, цилиндр, кольцо, подсвечник и вилка.
И что все это могло означать?
Николас не имел об этом ни малейшего понятия.
И никто из людей, которых он знал; никто, даже Катлина, никогда не спрашивали его, зачем он колесит по всей Империи, выискивая и собирая вещи из эльваррума. Таинственный металл, не поддающийся никаким внешним воздействиям – ни кислотным, ни температурным, ни физическим, – эльваррум, в сущности, был бесполезен. Предметы из эльваррума неизменно оставались в той форме, которую некогда придал им неведомый мастер. Они были кусками иного, совершенно не похожего на человеческий мира.
Как и сам Николас.
Подобное всегда тянется к подобному. Вот, наверное, потому-то никому и не казалась странной его страсть к магическому металлу, который люди издавна привыкли называть эльваррумом. Металлом эльваров. Самых древних жителей Потемья, по могуществу и многочисленности сравнимых только с крылатым народом – лаблаками.
Потемье… Первый из существующих четырех миров: Поднебесья, Преисподней и мира людей. Мир, который был всегда, – и поэтому не подвластный ни Поднебесью, ни Преисподней. Мир, населенный существами, внушающими людям ужас. Мир, извечно сотрясаемый враждой двух господствующих рас – эльваров и лаблаков.
На земле людей от Потемья остались лишь сказки – да еще эльваррум. Да еще Николас. Больше ничего.
Потемье… Мир, где он был рожден. Мир, о котором он не помнит почти ничего. Мир, Врата в который закрыты давно и навсегда.
«Почему я здесь? Зачем? Как я попал в мир людей и как мне вернуться?» – эти вопросы он задавал себе тысячи и тысячи раз. И никогда не находил ответа.
Первое, что помнил о себе Николас, – это как он, крохотное существо, ощетиненное костяными клинками, мчится на пылающей повозке. Повозка летит по дороге, подпрыгивая и гремя, но лошадей, влекущих ее, нет. Потом – все размыто… Какие-то плачущие женщины… крестьяне… тычки деревянных вил в бока и в спину. Гримасы отвращения и страха… Деревенский священник с оловянным крестом в дрожащих пальцах. Хорошо помнит, как едва не захлебнулся в чане с освященной водой… Еще лучше – раздирающую боль от прикосновений языков пламени, веревки, впивавшиеся в тело и вопли: «Пусть Сатана спасает свое отродье!» Кажется, он плакал тогда, на костре… Или нет, просто сейчас так вспоминается. Во всяком случае, если и плакал, то первый и, наверное, последний раз в своей жизни.
Еще помнит Николас, как с оглушительным треском лопались веревки и крестьяне, визжа, бежали в разные стороны, и он, спотыкаясь, шел куда-то между деревьев, а у него все еще горела кожа на спине и плечах.
Цыгане нашли его на лесной тропинке. Шрамы от ожогов сошли через неделю. А через месяц, освоившись и окрепнув, он давал представления на ярмарках. Сначала – в компании с бородатой женщиной, четой престарелых карликов и чревовещателем, выдававшим себя за глухонемого, а немного позже сам по себе, один. Цыган Гама-циркач взялся учить его, и Николас спустя всего пару месяцев превзошел своего учителя. Искусством акробатики и прицельного метания ножей он поразил табор настолько, что почтенный седовласый барон чуть не на коленях умолял остаться в таборе, обещая лет через пять, когда маленький эльвар подрастет, отдать ему в жены собственную дочь. Николас не возражал. Возражала красавица Рада, младшенькая барона. Через год, когда разговоры о свадьбе стали возобновляться все чаще, она перерезала себе горло папенькиным кривым ножом…