И вот теперь к этим бережно хранимым в памяти пустякам прибавилось лицо незнакомца из агентства доставки - тупое, бледное, непроницаемое, и этот словно навек застывший равнодушно-печальный взгляд. В огромном городе, в лихорадочно бурлящем хаосе, где все так быстро появляется и проходит, исчезает и тут же забывается, всегда одинаковое, спокойное, бесстрастное лицо это стало для Джорджа символом незыблемости. Ибо день за днем наблюдал он этого человека и силился разгадать его тайну - и наконец, казалось, нашел ответ.
И потом много лет вспоминалось ему это лицо, и всегда - таким, каким он видел его как-то под вечер в конце лета. Заходящее солнце уже не слепит и не жжет, лишь окрашивает нагретый за день кирпич старого здания каким-то грустным призрачным светом. А у окна, как всегда, сидит тот человек и смотрит, смотрит. Не дрогнет немигающий взгляд, спокойный и печальный, и лицо этого человека - точно стены тюрьмы, где томится пленный дух.
Лицо его стало для Джорджа ликом Тьмы и Времени. Оно было безмолвно, и, однако, у него был голос - голос, которым словно говорила вся земля. То был голос вечера и ночи, и в нем слились воедино речи всех тех, что прошли через горячку и неистовство дня и теперь мирно оперлись на вечерние подоконники. В нем была вся необъятная тишина и усталость, что охватывает город в сумерки, когда окончился еще один суматошный день и все вокруг улицы, дома, восемь миллионов человек - с усталым и грустным облегчением медленно переводят дух. И в этом единственном безъязыком голосе можно было различить все их разноязыкие речи.
- Дитя, - говорил этот голос, - дитя, наберись терпенья и веры, ибо из многих дней состоит жизнь, и всякий час настоящего минет. Сын, сын, ты бывал безумным и пьяным, бешеным и неистовым, тобой владели ненависть, и отчаяние, и все темные бури, какие сотрясают человеческую душу, - но так бывало и с нами. Ты убедился, что земля слишком велика - ее не объять за одну твою жизнь, ты убедился, твой мозг и мышцы куда слабей, чем сжигающие их желания и стремления, - но так бывало всегда и со всеми. Ты спотыкался во мраке, метался на распутьях, блуждал, сбивался с дороги, - но, дитя, так от века повелось на этой земле. И теперь, когда ты изведал безумие и отчаяние и еще не раз отчаешься вновь, прежде чем настанет вечер, - мы, что уже пытались взять приступом эту неистовую землю и потерпели поражение, мы, кого доводила до безумия непостижимая горькая тайна любви, кто жаждал славы и испытал все, чем полна жизнь, - смятение, боль, ярость, - и вот теперь, сидя у окна, спокойно смотрим на все, что никогда уже нас не встревожит, - мы говорим тебе: не падай духом, ибо, поверь, все пройдет.
За наш век блеснуло и сменилось столько мод, столько возникло и отжило новинок, столько забылось слов, столько имен возносилось в сиянии славы и рушилось в бездну; а теперь мы знаем, мы недолгие гости, чьи шаги не оставляют следа на бесконечных дорогах жизни. Мы больше не вступим во мрак, не поддадимся мукам безумия, не признаемся в отчаянии; мы огородились глухой стеной. Нам уже не придется слушать, как часы отбивают время под чуждым небом, и просыпаться поутру в чужой стране с мыслью о родном доме: наши скитания окончены и голод утолен. Брат, сын, товарищ, знай, мы долго жили и много видели - и оттого теперь нам довольно обладать совсем немногим, и пусть все остальное в мире проходит мимо нас.
Есть на свете такое, что никогда не меняется. Есть такое, что остается навсегда. Прильни ухом к земле и слушай.
Лепет лесного ручья в ночи, смех женщины в темноте, звонкий дробный стук гравия под граблями, полуденный стрекот кузнечиков на знойном лугу, тончайшая паутина детских голосов в ясный день - вот что навеки неизменно.
Блики солнца на играющей волне, сияние звезд, чистота утра, соленое дыхание моря в гавани, ветви в набухших почках, окутанные дымкой, нежнейшим оперением новорожденной листвы, и во всем этом что-то мимолетное, навеки неуловимое, острым шипом пронзающая сердце весна, пронзительный безъязыкий клич, - вот что остается навеки неизменным.
Все, что от самой земли, не изменяется - лист, былинка, цветок, ветер, который плачет, и засыпает, и пробуждается вновь, и деревья, чьи окоченелые руки содрогаются и стучат друг о друга во мраке, и прах давным-давно зарытых в землю влюбленных, - все, что рождает земля в каждое время года, все, что течет и меняется и вновь возникает на земле, - все это пребудет неизменным, ибо возникает из земли, а она не меняется, и возвращается в землю, а она - вечна. Одна только земля непреходяща, и она пребывает вовеки.
И тарантул, ехидна, гадюка тоже не меняются. Боль и смерть навсегда остаются те же. Но что-то бьется, словно пульс, под асфальтом мостовых, бьется, словно крик, под камнем зданий, под тяжкими шагами уходящего времени, под жестоким копытом зверя, дробящего кости городов, что-то прорастает, как цветок, вновь прорывается из земли и, бессмертное, навеки верное, вновь оживает, словно апрель.
5. ПОТАЕННЫЙ УЖАС
Он с любопытством поглядел на желтый конверт, повертел его в руках. Странно было видеть сквозь прозрачную обертку свое имя, почему-то он ощутил и неловкость, и сдержанное волнение. Не привык он получать телеграммы. И невольно медлил, не вскрывал конверт, страшно было узнать, что там, внутри. Какой-то давно забытый случай в детстве внушил ему, что телеграмма всегда несет дурные вести. Кто мог ее послать? О чем она? Так вскрой же ее, дурень, и прочитай!
Он разорвал конверт, вынул листок. Первым делом глянул на подпись телеграмма была от дяди, Марка Джойнера. И прочел:
"Твоя тетя Мэй умерла ночью точка похороны четверг Либия-хилле точка приезжай домой если можешь".
И все. Ни слова о том, от чего она умерла. Скорее всего, от старости. Ничто другое не могло бы ее убить. Она ничем не болела, не то его известили бы раньше.
Эта весть потрясла его. Но не так сильно было горе, как ощущение огромной утраты, словно бы даже какого-то стихийного бедствия... утраты, в которую просто не верится, будто вдруг перестала действовать некая великая сила самой природы. Это не вмещалось в сознании. С тех пор как умерла его мать (Джорджу было тогда всего восемь лет), тетя Мэй была самым прочным и непоколебимым столпом в мире его детства. Старая дева, старшая сестра его матери и дяди Марка, она взяла на себя заботу о мальчике и в его воспитание вложила весь пыл и усердие своей пуританской натуры. Всеми силами старалась она вырастить его настоящим Джойнером, достойным отпрыском замкнутого племени из горной глуши, к которому принадлежала она сама. Ей это не удалось, и его отступничество от истинно джойнеровской добропорядочности заставляло ее глубоко страдать. Он давно это знал; но только теперь ясней, чем когда-либо раньше, он понял: она всегда неукоснительно исполняла то, что считала своим долгом. Ему вспомнилось, как она жила, и невыразимая жалость, любовь и нежность захлестнула его, прихлынула к горлу и едва не задушила.