Надо полагать, что в Одессе, как и в Тарасконе, была манера все преувеличивать, но, преувеличивая, делать жизнь краше и соблазнительнее.
Несомненно, однако, и то, что, все равно, очищенная от легенды или приукрашенная, а биография Саши Джибелли еще при жизни героя вошла в историю города, и историей этой город весьма гордился, как до сих пор гордится Казановой Венеция…
И все же, в смысле славы, сияния, ореола — Сережа Уточкин был куда крупнее, значительнее, знаменитее.
И бегал за ним не один только женский пол, а все население, независимо от пола, возраста, общественного положения и прочее.
Красотой наружности Уточкин не отличался.
Курносый, рыжий, приземистый, весь в веснушках, глаза зеленые, но не злые. А улыбка, обнажавшая белые-белые зубы, и совсем очаровательная.
По образованию был он неуч, по призванию спортсмен, по профессии велосипедный гонщик.
С детских лет брал призы везде, где их выдавали. Призы, значки, медали, ленты, дипломы, аттестаты, что угодно.
За спасение утопающих, за тушение пожаров, за игру в крикет, за верховую езду, за первую автомобильную гонку, но самое главное, за первое дело своей жизни — велосипед.
Уточкин ездил, лежа на руле, стоя на седле, без ног, без рук, свернувшись в клубок, собравшись в комок, казалось, управляя стальным конем своим одною магнетической силой своих зеленых глаз.
Срывался он с лошади, разбивался в кровь; летел вниз с каких-то сложных пожарных лестниц; вообще живота своего не щадил.
Но чем больше было на нем синяков, ушибов, кровоподтеков и ссадин, тем крепче было чувство любви народной и нежнее обожание толпы.
В зените славы своей познакомился он с проживавшим в то время в Одессе А. И. Куприным.
Любовь была молниеносная и взаимная.
— Да ведь я тебя, Сережа, всю жизнь предчувствовал! — говорил Куприн, жадный до всего, в чем сказывались упругость, ловкость, гибкость, мускульная пружинность, телесная пропорциональность, неуловимое для глаза усилие и явная, видимая, разрешительная, как аккорд, удача.
Красневший до корней волос Уточкин только что-то хмыкнул в ответ и, заикаясь, — ко всему он еще был заика, — уверял, что рад и счастлив и что очень все это лестно ему…
А что лестно, и в каком смысле, и почему, так и не договорил.
Потом где-то в порту долго пили красное вино, еще дольше завтракали в еврейской кухмистерской на Садовой и уже поздно вечером у Брунса, без конца чокаясь высокими кружками с черным пивом, окончательно перешли на «ты», — Куприн со свойственным ему добродушным лукавством и этой чуть-чуть наигранной, безразличной и звериной простотой, Уточкин, нервно двигая скулами, краснея и заикаясь.
Увенчанием священного союза был знаменитый полет вдвоем на одном из первых тогда самолетов. Вся Одесса, запрудившая улицы, конная полиция, санитарные пункты. кареты «Скорой помощи», невиданное количество хорошеньких, как на подбор, сестер милосердия с красными крестиками на белых наколках, подзорные трубы, фотографы, бинокли, рисовальщики, градоначальник, производивший смотр силам, стоя в пролетке, — и, наконец, не то вздох, не то крик замершей толпы и… — «белая птица, плавно поднявшись над городом, то исчезает в облаках, то снова появляется в голубой лазури», как вдохновенно писал местный репортер Трецек.
Впрочем, сами участники этой нашумевшей тогда прогулки, и А. И. Куприн, и Уточкин, подробно рассказали о своих воздушных впечатлениях на страницах «Одесских новостей».
Надо ли говорить, каким громом аплодисментов встретила Уточкина «Северная гостиница», когда чуть ли не на следующий день «король воздуха», как выражался неуспокоившийся Трецек, осчастливил ее своим посещением?
Саша Джибелли поднес ему венок из живых цветов с муаровой лентой и соответствующей надписью древнеславянской вязью.
Два Аякса троекратно облобызались, оркестр сыграл туш, а когда Перла Гобсон, освещенная какими-то фиолетовыми лучами, произнесла по-английски несколько приветственных слов от имени дирекции кафешантана, энтузиазм публики достиг апогея.
Весь зал поднялся со своих мест, какие-то декольтированные дамы, не успев протиснуться к Уточкину, душили в своих объятиях сиявшего отраженным блеском Сашу Джибелли, а героя дня уже несли на руках друзья, поклонники, спортсмены, какие-то добровольные безумцы в смокингах и пластронах, угрожавшие утопить его в ванне с шампанским…
Положение спас С. Ф. Сарматов, знаменитый куплетист и любимец публики, говоря о котором одесситы непременно прибавляли многозначительным шепотом:
— Брат известного профессора Харьковского университета Опеньховского, первого специалиста по внематочной беременности!
Сам Сарматов был человек действительно талантливый и куда скромнее собственных поклонников.
Появившись на эстраде в своих классических лохмотьях уличного бродяги, оборванца и пропойцы, «бывшего студента Санкт-Петербургского политехнического института. высланного на юг России, подобно Овидию Назону, за разные метаморфозы и прочие художества». Сарматов, как громоотвод, отвел и разрядил накопившееся в зале электричество.
Немедленно исполненные им куплеты на злобу дня сопровождались рефреном, который уже на следующий день распевала вся Одесса:
Восторг, топот, восхищение, рукоплескания без конца.
Опять оркестр, и снова пробки Редерера и вдовы Клико то и дело взлетают вверх, к звенящим подвескам люстры, а на сцене уже, всех и все затмившая, шальная, шалая, одаренная, ни в дерзком блеске своем, ни в распутной заостренности непревзойденная, в платье «цвета морской волны», ловким, рассчитанным движением ноги откидывая назад оборки, кружева, воланы предлинного шелкового шлейфа, появляется М. А. Ленская, из-за которой дерутся на дуэли молодые поручики, покушаются на самоубийство пожилые присяжные поверенные и крепкой перчаткой по выбритым щекам днем, на Дерибасовской улице, супруга официального лица публично бьет лицо по физиономии…
Будет о чем поговорить на лиманах, на Фонтанах, у Либмана, у Робина, у Фанкони, в городе и в свете, а также в редакциях всех трех газет — «Одесских новостей», Одесского листка» и «Южного обозрения».
Не только в самой столице, но далеко за ее пределами. всем южанам, как чеховским «бирюлевским барышням», давно известно было, что «Одесские новости» — это Эрманс, «Южное обозрение» — Исакович, а «Одесский листок» — Н. Н. Навроцкий.
А еще было известно, что недавней короткой славой своей «Одесский листок» обязан был самому Власу Михайловичу Дорошевичу, которого отбил у Навроцкого не кто иной, как Иван Димитриевич Сытин.
И не то что так, просто отбил, а чтобы поставить вдохновителем и главным редактором московского «Русского слова».
И все это, несмотря на происшедшее между ними в свое время, в самом начале века, недоразумение, или, как отвлеченно выражался Сытин, случай.
Замечательно и то, что оба рассказывали этот случай, каждый в свойственном ему стиле или манере, но по существу совершенно одинаково.
Что, вообще говоря, является большой редкостью, а в так называемой литературной среде тем более.
В сочной передаче Сытина история эта показалась нам особенно живописной.
А выслушали мы ее много, много лет спустя, в 1923 году. в марте месяце, и вот в этом самом городе Нью-Йорке.
Покойный Сытин вырвался из Москвы, получив миссию организовать грандиозную выставку советской живописи в Америке.
По ходу действия, как говорит Зощенко, советской живописью называлось все, что можно было найти наиболее выдающегося в петербургском Эрмитаже, в московской Третьяковской галерее и, разумеется, в частных коллекциях, ставших собственностью рабочих и крестьян.
Вся эта затея, как и предшествовавшие ей гастроли Московского Художественного театра, который на свой страх и риск возил из Москвы в Нью-Йорк один из самых прославленных и влюбленных в свое дело импресарио, Л. Д. Леонидов, должна была закосневшую, окостеневшую в долларах буржуазию и ослепить, и оболванить.