В экипаже ясновельможный гетман в полковничьем мундире, в белой бараньей шапке с переливающимся на солнце эгретом.
Постановка во вкусе берлинской оперы. Акт первый.
Второго не будет.
В подвале «Метрополя» «Подвал Кривого Джимми», кабаре Агнивцева с осколками «Кривого зеркала».
В городском театре тот же Валиев и вся «Летучая мышь» в полном сборе.
Газет тьма-тьмущая.
«Киевская мысль». «Киевские отклики». «Киевлянин» профессора Пихно.
Кроме того, газета «Утро» и газета «Вечер».
Затея петербургская, деньги Протофимса.
Но наибольшим успехом, и на галерке и в бельэтаже, пользуется еженедельный листок Василевского (Не-Буквы) «Чертова перечница».
Листок официально — юмористический, не официально — центр коллективного помешательства.
Все неожиданно, хлестко, нахально и бесцеремонно.
Имен нет, одни псевдонимы, и то выдуманные в один миг, тут же на месте.
В заголовке сказано:
«Чертова перечница, орган старых шестидесятников, с номерами для приезжающих».
Шельмуют всех и каждого, начиная с Вудро Вильсона и кончая полковником Скоропадским.
Игорь Кистяковский, московская знаменитость, а теперь гетманский министр внутренних дел, еженедельно вызывает Василевского для объяснений и внушений.
Василевский нисколько не смущается и говорит:
— Вы, Игорь Александрович, дошли до министерства, мы до «Чертовой перечницы». Разница только в том, что у нас успех, а у вас никакого…
Кистяковский куксится, но все это ненадолго.
Скоро придет Петлюра.
«Время изменится, все переменится».
Скоропадского увезут в Берлин, министры сами разъедутся, немцы после отречения Вильгельма вернутся восвояси, а столичные печенеги и половцы кинутся на станцию Бирзулу.
По одну сторону станции будут стоять петлюровцы, по другую французские зуавы и греческие гоплиты в гетрах.
Из Москвы придет телеграмма о покушении на Ленина.
Советский террор достигнет пароксизма.
Дору Каплан повесят и забудут.
Забудут не только в Кремле и на Лубянке, но и в зарубежных «Асториях» и «Мажестиках».
Дело не в подвиге, а дело в консонансах…
Шарлотта Кордэ — это музыкально. Дора Каплан — убого и прозаично.
Свидетели истории избалованы. Элите нужен блеск и звук.
На жертву, на подвиг, на тяжелый «кольт» в худенькой руке — ей наплевать.
…Перед киевским разъездом будет недолгое интермеццо.
Хома Брут покажется ангелом во плоти.
Архангелы Петлюры стесняться не будут.
Ни Бабефа, ни Прудона. Грабеж среди бела дня, в самостийном порядке.
Убивать на месте, но, убивая, орать — хай живе!..
Остальное — дело Истории, «которая вынесет свой властный приговор».
Вместо Кистяковского — Саликовский.
Тот самый. Александр Фомич. Старый журналист, редактор «Приазовского края».
Из Ростова-на-Дону в первопрестольный Киев, из радикального либерализма — в зоологическую гущу.
Пришли к нему целой депутацией, ходатайствовали, убеждали:
— Как же так, Александр Фомич? У вас свобода печати, а вы закрываете, штрафуете, грозите казнями египетскими…
Ответ краткий:
— По-российску не баю. По-москальску не розумию… Опять сматывать удочки. В Бирзулу так в Бирзулу. К черту на рога, куда угодно.
Перед отъездом в одной из обреченных газет — последний привет, последнее четверостишие:
— Мишка, крути назад!
Опять фильм в обратном порядке.
Из Москвы — в Киев, из Киева — в Одессу. На рейде — «Эрнест Ренан».
В прошлом философ, в настоящем броненосец.
Международный десант ведет жизнь веселую и сухопутную.
Марокканские стрелки, сенегальские негры, французские зуавы на рыжих кобылах, оливковые греки, итальянские моряки — проси, чего душа хочет!
Каждый развлекается, как может.
Большевики в ста верстах от города.
Блаженно-верующим и того довольно.
А что думает генерал Деникин, никто не знает. Столичные печенеги прибывают пачками.
Обходят барьеры, рогатки, волчьи ямы, проволочные заграждения, берут препятствия, лезут напролом, идут, прут, валом валят.
Музыка играет, штандарт скачет, все как было, все на месте, фонтаны, лиманы, тенора, грузчики, ночные грабежи, «Свободные мысли» Василевского.
Вместо ненавистного Буна — Бун это бюро украинской печати — добровольный Осваг.
Газет как грибов после дождя.
В «Одесском листке» Сергей Федорович Штерн.
В «Современном слове» Дмитрий Николаевич Овсяннико-Куликовский, Борис Мирский (в миру Миркин-Гецевич), П. А. Нилус, A. M. Федоров, Вас. Регинин, бывший редактор петербургского «Аргуса», Алексей Толстой, он же и старшина игорного клуба; АА. Койранский на ролях гастролера, Леонид Гросман, великий специалист по Бальзаку и по Достоевскому; молодой поэт Дитрихштейн, еще более молодой и тоже поэт Эдуард Багрицкий; Я. Б. Полонский, живой, способный, пронзительный, в шинели вольноопределяющегося; Д. Аминадо, тогда еще Дон, и в торжественных случаях почетный академик Иван Алексеевич Бунин.
«Одесскую почту» издает Некто в сером, по фамилии Финкель.
Газета бульварная, но во всем мире имеет собственных корреспондентов!..
Корреспонденты с Молдаванки не выезжают, но расстоянием не стесняются, и перышки у них бойкие.
«Почта» живет сенсациями, опровержениями, сведениями из достоверных источников.
Улица довольна, недовольны только пайщики, которых, как говорят, Финкель беззастенчиво грабит.
Вероятно, поэтому газетные мальчишки и орут во весь голос: «Требуйте свежий номер «Ограбленной почты»…
Кроме того, есть «Призыв», который издает Ал. Ксю-нин, раскаявшийся нововременец.
Н. Н. Брешко-Брешковский в газетах не участвует, ходит вприпрыжку и самотеком пишет очередной роман под скромным названием «Царские бриллианты».
Театры переполнены, драма, опера, оперетка, всяческих кабаре хоть пруд пруди, а во главе опять «Летучая мышь» с неутомимым Никитой Валиевым.
Сытно, весело, благополучно, пампушки, пончики, булочки, большевики через две недели кончатся, «и на обломках самовластья напишут наши имена»…
Несогласных просят выйти вон.
Пейзаж, однако, быстро меняется.
Небо хмурится, сто верст, в которые уверовали блаженные, превращаются в шестьдесят, потом в сорок, потом в двадцать пять.
Ксюнин требует решительных мер.
Внемлет ему один Брешко-Брешковский и на рыбачьем судне уплывает в Болгарию.
В городе паника. Примусов и в помине нет.
Податься некуда.
Ни направо не пойдешь, ни налево не пойдешь, впереди — море.
Хоть садись на мраморные ступени, убегающие вниз, размышляй и думай:
— Ведь вот, сколько раз измывались над Горьким, сколько раз шпыняли его за олеографию, за «Мальву».
Никак не могли ему простить первородного греха, неуклюжей, стопудовой безвкусицы.
А ведь вышло по Горькому:
— Море смеялось.
Смена власти произошла чрезвычайно просто.
Одни смылись, другие ворвались.
Впереди, верхом на лошади, ехал Мишка-Япончик, начальник штаба.
Незабываемую картину эту усердно воспел Эдуард Багрицкий:
Прибавить к этому уже было нечего.
За жеребцом, в открытой свадебной карете, мягко покачиваясь на поблекших от времени атласных подушках, следовал атаман Григорьев.