Собачку свою Александр Михайлович отлично выдрессировал, и когда намечал очередную жертву для стихотворной сатиры, то сам скромно удалялся под густолиственную сень, а с фокса снимал ошейник и, как говорится, спускал с цепи.
Чутье у этого шустрого Микки было дьявольское, и на любой избранный автором сюжет кидался он радостно и беззаветно.
Но сам автор отходил от сатиры все больше и больше.
Тянуло его к зеленым лугам, к детям, к простым и вечным сияниям еще не постигших, не прозревших, невинно открытых миру сердец и глаз, ко всему, что он так удачно и без вычуров и изысков назвал «Детским островом».
Александр Александрович Яблоновский оставался все тем же, каким его знала читающая Россия.
«Родные картинки», перенесенные за границу, почти не изменились по содержанию.
Тем было сколько угодно.
Голубь, переночевавший в конюшне, не превратился наутро в лошадь.
Подход и трактовка, тонкий и беззлобный юмор и только невзначай заслуженные розги удивительно уживались с тихой, укоризненной улыбкой, за которой следовал добродушный отеческий выговор по адресу пестрой эмигрантской голубятни.
Петр Потемкин, к великому огорчению друзей и почитателей, даже и улыбнуться не успел.
Смерть унесла его рано, слишком рано, и на могилу его мы принесли розовую герань, которую он так любил и так проникновенно воспел, как бы в ответ на вызов, утверждая право на счастье, на подоконники, на герань за ситцевыми занавесками, на все то, что Бобршцев-Пушкин считал мещанским и обреченным, а поэты и Дон Кихоты — обреченным, но человеческим.
Впрочем, и то сказать, не так уж много было цветов герани на эмигрантских подоконниках, и ни уютом, ни избытком, ни обеспеченным пайком не могли похвастаться случайные жильцы шоферских мансард и захудалых меблирашек.
Но был «Покой и воля» и отдых на крапиве, как говорил Аверченко.
Но все же отдых и передышка.
Бытовую сторону отдыха на крапиве отлично уловил Вл. А. Азов, присяжный фельетонист петербургской «Речи», постоянный сотрудник «Нового Сатирикона», автор «Четырех туров вальса» в «Кривом зеркале» и просто остроумный и даровитый журналист, обладавший каким-то особым, спокойным, джеромовским юмором старой английской школы.
Его русские пословицы в вольном переводе с нижегородского на французский имели немалый и заслуженный успех.
— Малэр арривэ, кордон сильвуплэ! — это могло служить подходящим эпиграфом к любой зарубежной биографии.
— Пришла беда, отворяй ворота…
Михаил Андреич Осоргин юмористом себя не считал, из журналистов перешел в беллетристы, писал повести и романы, писал с увлечением, и читали его тоже с увлечением, и славу он имел быструю и значительную.
«Сивцев Вражек» и «Там, где был счастлив» были большими этапами его большого литературного успеха.
Но тянуло его к юмору инстинктивно и неудержимо, и считался он великим насмешником, а заостренные шутки его были метки и безошибочны.
В «Последних новостях» нередко появлялись его полу-лирические, полуиронические повествования о том, как надо сесть на землю, разводить огород, сеять русский укроп и нежинские огурцы и что может из всего этого выйти разумного, доброго и вечного, если даже укроп пропадет, а огурцы не примутся.
Все это было легко, мило, воздушно и насмешливо.
Казались тяжеловесными только его философские вставки и примечания, которыми он то и дело приправлял и укроп, и огурчики.
А происходило это оттого, что этот изящный, светловолосый и темноглазый человек отравлен был не только никотином, коего поглощал неимоверное количество, но еще и какой-то удивительной помесью неповиновения, раскольничества, особого мнения и безначалия.
И не только потому, что он мыслил по-своему, а потому, чтобы, не дай Бог, не мыслить так, как мыслят другие.
В этом была раз навсегда усвоенная поза, ставшая второй натурой.
Как-то на балу писателей, завидев одетого с иголочки и окруженного дамами Осоргина, АА. Яблоновский не выдержал и с вечным своим добродушием, но не без доли ядовитости, так ему экспромтом и преподнес:
— Ну какой же вы анархист, Михаил Андреевич? Вы просто-напросто уездный предводитель дворянства, и вам бы с супругой губернатора мазурку танцевать, а не Кропоткина по ночам мусолить!
Осоргин шутку не только проглотил легко, но и оценил ее по достоинству.
Но, что и говорить, главенствующая роль принадлежала, конечно, Тэффи, и по неотъемлемому ее таланту, и по раз навсегда установленной табели о рангах.
Писать она терпеть не могла, за перо бралась с таким видом, словно ее на каторжные работы ссылали, но писала много, усердно, и все, что она написала, было почти всегда блестяще.
Эмигрантский быт был темой неисчерпаемой, и если не все в этом быту подлежало высмеиванию и осмеянию, то смягчающим вину обстоятельством — относилось это и ко всем остальным присяжным юмористам — могло послужить старое и не одной земской давностью освященное двустишие:
И, может быть, Тэффи была и права.
И смешным могло ей искренне казаться все без исключения.
Ее «Городок» — это настоящая летопись, по которой можно безошибочно восстановить беженскую эпопею.
«Городок был русский, и протекала через него речка, которая называлась Сеной.
Поэтому жители городка так и говорили:
— Живем худо, как собаки на Сене…
Молодежь занималась извозом, люди зрелого возраста служили в трактирах: брюнеты в качестве цыган и кавказцев, блондины — малороссами.
Женщины шили друг другу платья и делали шляпки, мужчины делали друг у друга долги.
Остальную часть населения составляли министры и генералы.
Все они писали мемуары; разница между ними заключалась в том, что одни мемуары писались от руки, другие на пишущей машинке.
Со столицей мира жители городка не сливались, в музеи и галереи не заглядывали и плодами чужой культуры пользоваться не хотели…»
Когда-нибудь из книг Тэффи будет сделана антология, и — со скидкой на время, на эпоху, на географию — антология эта будет верным и веселым спутником, руководством и путеводителем для будущих поколений, которые, когда придет их час, тоже, по всей вероятности, будут бежать в неизвестном направлении, но, во. всяком случае, не в гости, а живот спасая.
Ибо велика мудрость Экклезиаста, и не напрасно гласит она, что все в мире повторяется, и возвращается ветер на круги своя.
Pro domo sua[43] принято писать кратко.
Правило глупое, но достойное.
Поэтому ничего не скажу про Колю Сыроежкина, «Дым без Отечества», «Нашу маленькую жизнь» и «Нескучный сад».
Об этом писали другие, именитые и знаменитые.
И Бунин, и Куприн, и Алданов, и Адамович, и Зинаида Гиппиус, и Марина Цветаева, и евразийский князь Святополк-Мирский.
С меня хватит.
Единственно, что в архиве сохранилось, что, вероятно, мало кому известно и о чем, ввиду отсутствия за рубежом многих советских комплектов, может быть, и стоит упомянуть, это именно о том, что тоже называлось «За рубежом», но в кавычках.
Название это принадлежало советскому еженедельнику, посвященному эмигрантской литературе.
Редактировал еженедельник Максим Горький.
Посвятил он мне следующие строки:
«Д. Аминадо является одним из наиболее даровитых, уцелевших в эмиграции поэтов. В стихотворениях этого белого барда отражаются настроения безысходного отчаяния гибнущих остатков российской белоэмигрантской буржуазии и дворянства… Приводим несколько последних произведений поэта контрреволюционного стана».
После чего под заголовком «Поэзия белой эмиграции», — нижним фельетоном, в разворот на две страницы, как выражаются русские метранпажи, — одно за другим следуют шесть длиннейших стихотворений, которые — спорить и прекословить не станем — были явно написаны не подозревавшим себя «дворянином», но в коих было столько же безысходной тоски и отчаяния, сколько построчной платы получил за московскую перепечатку белогвардейский бард контрреволюционного стана…