Наконец 4 ноября Хобхауз и Байрон уехали в Венецию. Они проехали Брешу, Верону (где Байрон был растроган вспоминаниями о Джульетте), Виченцу и однажды ночью, задремав в гондоле под весьма сумрачным небом, вдруг проснулись посреди огней Венеции. Эхо весельных ударов говорило, что они идут под мостом, — гондольер крикнул: «Риальто!» Через несколько минут они пристали к ступеням отеля Великобритании на большом канале, и их повели по великолепной лестнице в золоченые комнаты, обтянутые разрисованным шелком.
XXVIII.
ВЕНЕЦИЯ — ВОЛШЕБНИЦА СЕРДЦА
Здесь всегда следует различать долю неуловимой фантазии и обыденность постели, которая все определяет.
Байрон — Меррею: «Венеция мне нравится не менее, чем ожидал, а ожидал немало. Это один из тех городов, которые я знал, еще не видя, и после Востока — это то место в мире, о коем больше всего мечтал. Мне нравится задумчивая веселость её гондол и тишина каналов. Не отталкивает даже явный упадок города, хоть я и сожалею о своеобразии его исчезнувших костюмов, впрочем, их еще немало, и скоро карнавал». И Тому Муру: «Я думаю провести в Венеции зиму… Город не разочаровал меня… Я слишком долго жил среди развалин, чтобы не полюбить запустения».
Венецианский диалект ему нравился, как и охряные тона венецианских домов, как звучные имена и розовый мрамор дворцов, как мрачная красивость ночных гондол. В городе Купца и Мавра, Порции и Дездемоны ему казалось, что на каждой улице встречается тень Шекспира. Он не чувствовал себя таким калекой в городе, где ходьба заменялась медленным скольжением в гондолах.
Венецианская республика больше не существовала. Крылатые львы св. Марка не стояли стражей ни над дожами, ни над Советом десяти. «Буцентавр» был сожжен французами. Как и в Милане, австрийский правитель представлял здесь Меттерниха. Но город остался сладострастным и веселым. Кафе на площади св. Марка всегда полны. В Венеции было восемь театров (больше, чем в Лондоне и Париже). Итальянское общество объединялось в conversazioni, причем самым блестящим считался салон графини Альбицци, которую венецианцы звали «итальянской баронессой де Сталь». Она позаботилась, чтобы ей немедленно представили «первого поэта Англии». Хобхауз нашел, что эти conversazioni были жалкой копией салона Коппе, однако хозяйка казалась милой особой.
4 декабря друзья разъехались. Хобхауз уехал в Рим, Байрон остался в Венеции. Он нашел себе сразу «приют и любовницу» у синьора Сегати, торговца тканями, который держал на Фреццерии (длинная узкая улица по соседству с собором св. Марка) лавочку под вывеской Сото[51]. Очень скоро его подмастерья добавили к этому: inglese[52]. Торговля Сегати шла плохо, но жена у него была молодая и красивая. Кроме того, она прекрасно пела, из-за её голоса супругов Сегати принимали в домах венецианской аристократии. Марианна Сегати сумела внушить Байрону (столь невинному под своей маской распутника), что он был её первым возлюбленным. В Венеции она слыла жадной и доступной, но он был очарован ею: «С первой недели, как сюда водворился, я полюбил госпожу Сегати, продолжаю её любить и теперь, потому что она очень красива, мила и говорит по-венециански, а это меня забавляет, а еще потому, что она наивна, я могу её видеть и заниматься с ней любовью во всякое время, что как раз подходит моему темпераменту».
В общем, он любил её по-своему, полусентиментально, полупрезрительно, как любил бы верного пса, лошадь или песенку Тома Мура. Она была веселой, когда это ему нравилось, молчаливой, если ему было грустно, — прекрасное ручное животное. Альпы, работа над «Манфредом», новизна Италии успокоили то внутреннее кипение, в которое на Диодати он едва решался заглядывать. Он перестал если не страдать, то, по крайней мере, наслаждаться своим страданием. Болтовня иностранки на «ее прелестной ублюдочной латыни» помогала притупляться его чувствам. Для физической усталости, лучшего средства от страстей, он добыл у коменданта австрийского форта четырех лошадей и каждый день скакал на Лидо, по узкой полоске земли, где адриатические волны бушевали у ног его коня.
Каждый день его гондола останавливалась у армянского монастыря. Он подружился с монахами и любил приезжать к ним на маленький островок, усаженный иудиными деревьями, кипарисами и апельсиновыми деревьями. Пройдя через цветущую обитель, он входил в комнату, всю завешанную иконами, и помогал там отцу Паскалю Ашару составлять англо-армянскую грамматику. Он любовался оливковым цветом его лица и длинной черной бородой, которая делала его похожим на старшего жреца Соломонова храма. Армянский язык был труден, но в самой этой трудности была привлекательность. «Мне кажется необходимым заставить мой мозг побиться над какой-нибудь трудной задачей — эта же самая трудная, какую только здесь можно найти».