Маргарита Коньи, сперва мимолетная прихоть, постепенно заняла более прочное положение. Однажды вечером Байрон нашел её на ступенях дворца Мончениго. Она отказалась вернуться к мужу. Беспечный фаталист Байрон после припадка ярости готов был терпеть около себя существо, которое требовало, чтобы он позволял себя любить. Маргарита рассмешила его какой-то шуткой на венецианском диалекте — и осталась.
Он быстро раскаялся в свой слабости. Форнарина била других женщин, перехватывала письма, училась читать, чтобы узнать, что в них написано, и внушала глубокий ужас Флетчеру и Тита. Весь дом жаловался на нее. Байрон прощал. Она вела счета. Свела до половины расходы по дому и любила его — великие и редкие добродетели. Свирепая радость, которую она выказывала, встречая возвращающегося к ней возлюбленного, напоминала Байрону тигрицу, встречающую своих тигрят, но он ничего не имел против тигриц. Наоборот. Именно этот звериный, примитивный характер, отличавший беспорядочное и распущенное существование в палаццо Мончениго, и его относительная невинность позволяли не стыдиться этого существования. Живя чувством, он страдал сам и заставлял страдать других, наслаждение казалось ему менее опасным.
Его философия жизни значительно изменилась со времени изгнания. «Манфред» был последней вспышкой бунта, последним криком индивидуальности, побежденной миром. Теперь он презирал «Корсара» и «Лару»; он не понимал, как публика могла переносить эти преувеличенные и фальшивые характеры. Любимым чтением в продолжение нескольких месяцев был Вольтер. Он находил там собственный пессимизм, но с комической точки зрения. Кандид мог бы стать Чайльд Гарольдом, если бы Вольтер не властвовал над Кандидом, если бы Вольтер не судил Вольтера. Судьба человека кажется трагической, если разум, отождествляясь с одним-единственным существом — Отелло, Гамлетом, Конрадом, — разделяет его страдания и ярость. Она представляется комической, если наблюдатель в одно и то же время отмечает невероятную экзальтацию отдельного человека и одинаковый для всех механизм страстей. Байрон, который в своей переписке всегда был гением юмористики, до сих пор не позволял себе проявлять в стихах эту черту ума. В «Дон Жуане», над которым работал уже год, он наконец нашел возможность свободно изливать эту смесь Вольтера и Экклесиаста, которая и была обычной формой его мышления.
«Дон Жуан» должен был быть современной эпопеей:
Никогда Байрон не обладал более ясным умом, более точной и мужественной формой. Тон был взят из «Беппо»; это была поэзия, которая насмехалась над самой собой, скрывала горькую и сильную философию под легкой веселостью и немного сумасбродными рифмами. Он долго, без удержу отдавался порывам своей чувствительности. Со спокойствием отдаленности сила суждения обретала свои права. Крики и жалобы — все это прошло. Конечно, Байрон был более сложен и более чувствителен, чем Вольтер. Его теоретическая философия была, как и у Вольтера, деистическим рационализмом, но Вольтера не тревожили ни воспоминания о кальвинистском детстве, ни конфликт между чувственным темпераментом и душой естественно-религиозной. Круг его мыслей был ясен и узок. В Байроне бескрайние неведомые пропасти — сумрачные и населенные чудовищами — окружали светоносную зону. Вольтер был совершенно доволен собой, когда удавалось «раздавить тайну десятью короткими истинами», — Байрон, изведавший вкус греха, хранил чувство тайны. Но она сместилась — это была тайна не столько судьбы Джорджа Гордона Байрона, сколько судьбы человеческой, и поэтому становилась универсальной и классической.
Только первая песнь была автобиографией, но без прежней горечи. В первых же стихах появилась Аннабелла. Мать Дон Жуана была списана с нее: