Он не послал этого письма — не знал, как его примут, но желание через Аннабеллу и с нею занять свое место в свете жило в нем. Эту мысль и многое другое о своем характере он открыл одной приятельнице-англичанке, проезжавшей через Геную в 1823 году, — знаменитой леди Блессингтон.
Байрон познакомился с лордом Блессингтоном в 1812 году в Лондоне. Они часто встречались у Ватье или в Кокоа-Три. В это время леди Блессингтон была никому неведомой ирландкой, которая вела трудную жизнь. Она вышла замуж за лорда Блессингтона только в 1818 году, уже после отъезда Байрона. Но он очень много слышал о ней: знал, что Лоуренс написал её портрет, по которому весь Лондон сходил с ума, что она написала три книги, что ею восхищался Том Мур. Когда 1 апреля 1823 года ему принесли на виллу Альбаро две карточки, лорда Блессингтона и графа Альфреда д’Орсей, Байрон был одновременно взволнован, испуган и очень доволен. Граф д’Орсей был, как говорил Байрон, француз и друг семьи, «очень молод и сущий красавец». Леди Блессингтон, которой её лорд надоедал до смерти, не могла обойтись без своего парижского рыцаря. Мужчины сказали Байрону, что «миледи» в коляске, у ворот. Он побежал своей неловкой походкой, извинился и попросил её войти.
Она ждала этой встречи в продолжение нескольких дней с нетерпением, боялась разочароваться; так оно и оказалось Думала увидеть высокого мужчину, с величественным и внушительным видом, увидела же словно вычеканенную голову и полные выражения глаза, но они принадлежали маленькому существу, с почти детским телом. Так как он снова похудел после солнечного удара, костюм сидел на нем слишком свободно и имел вид купленного в магазине готового платья. В его манерах была неловкость, проистекавшая оттого, что он думал о своем увечье. На другой день Блессингтоны увидели его у себя в отеле, несколько стесненного, очень дружественно настроенного, и леди Блессингтон скоро заметила (а она приручила многих на своем веку), что нет ничего легче, как привязать к себе этого человека. Никакое кокетство не портило их дружбы. Миледи, как выражался Байрон, была совершенно гарантирована «своим парижским уловом». Байрон верил в дружбу между мужчиной и женщиной при условии, что тут не запутается любовь. Он считал леди Блессингтон умной женщиной; катаясь вместе верхом или отправляясь завтракать на соседние виллы, они беседовали с большой откровенностью. Она записывала эти разговоры и через несколько недель обнаружила, что написала одну из самых живых и самых правдивых книг, которые были когда-либо написаны о Байроне.
Она прекрасно поняла его во всей его сложности. Ей показалось, что основной его чертой была чувствительность, великодушная и болезненная, которая в юношестве представляла основу прекрасного характера. Преждевременный холод злобы не дал взойти этим добрым семенам, но не смог их и убить. Когда Байрон говорил, что он падший ангел, это была правда. В нем было что-то и от ангела, но он нашел людей такими жестокими и фальшивыми, что ужас перед лицемерием стал его главным чувством.
Леди Блессингтон часто слушала, как он анализировал чувства других и даже свои, подобно Ларошфуко, но еще злее, всюду усматривая расчетливость и ложь. Казалось, ему доставляло удовольствие выставлять в смешном виде романтические чувства, а минуту спустя обнаруживал эти чувства с такой силой, что слезы навертывались у него на глаза. Она поняла, что он пришел к насмешкам, чтобы излечиться от этих чувств, заметила, что если он читал патетические стихи, то всегда с насмешливым видом и комическим пафосом — это была его защита против эмоции. Он отказывался признавать высокие стороны в своем собственном характере и с удовольствием распространялся о своих недостатках.
В религии она находила его не то что неверующим, но скептиком и, во всяком случае, деистом. «Прекрасный день, лунный свет, все великие зрелища природы, — говорил он, — пробуждают глубокие религиозные чувства во всех возвышенных умах». Но был гораздо более суеверным, чем религиозным, и, казалось, обижался, когда эту слабость не разделяли. Он очень серьезно рассказал леди Блессингтон, что призрак Шелли явился одной женщине в саду. По-прежнему он боялся пятницы. Приходил в ужас от рассыпанной соли, разбитого стакана.
И все-таки чертой, поразившей её больше всех после врожденной доброты, был его здравый смысл. Это был антиромантический, антииндивидуалистический здравый смысл, который необыкновенно поражал в этом самом необщественном (как о нем говорили) из всех живых существ. Редко человек рассуждал о браке с такой мудростью. «Если люди, — говорил он, — так любят друг друга, что не могут жить в разлуке, то брак есть единственная форма связи, которая может обещать им счастье… Я говорю даже не о морали, не о религии, хотя обычно трудности еще десятикратно увеличиваются благодаря их влиянию, но даже если представить себе людей, которые лишены того и другого, то и для них незакрепленная супружеством связь должна повести к несчастью, ежели они обладают некоторой тонкостью ума и той благородной гордостью, которая её сопровождает. Унижения и обиды, которым подвергается женщина в подобном положении, не могут не оказать существенного влияния на её характер, что лишает того очарования, которым она побеждала; это делает её подозрительной и обидчивой… Она становится вдвойне ревнивой по отношению к тому, от кого зависит… и ему приходится подчиняться рабству гораздо более суровому, чем рабство брака, но без его респектабельности».