Выбрать главу
* * *

В апреле Блэкьер и Луриоттис приехали в Каса-Салюццо, и Байрон предложил им в июле поехать на Восток, если комитет считает это полезным. И почему ему было не поехать? Он жаждал ощущений, которых было так мало в монотонном генуэзском существовании, и ему хотелось показать, что он не только стихотворец, — поездка в Грецию давала эту возможность. «Быть первым человеком в стране (но не диктатором), не Суллой, а Вашингтоном или Аристидом, вождем по таланту и правде, — это значит приблизиться к божественному». Когда-то он написал это; верил в это и теперь. Ему всегда хотелось сделать то, «что немногие из людей или никто не мог бы сделать». Неудача «Либерала», некоторый неуспех последних напечатанных вещей — все это заставляло его подумать, что надо снова завоевать общественное мнение. Поэт перестал нравиться. Может быть, Англия и была права. Он всегда считал себя солдатом или государственным деятелем, лишенным из-за своего увечья возможности вести ту жизнь, для которой он был рожден. Отныне он хотел «посвятить себя политике и благопристойности». «Если я проживу еще десять лет, вы увидите, что со мной еще не покончено. Я говорю не о литературе, потому что это — пустяки; и, как бы странно это ни показалось, не верю, чтобы она была моим призванием. И вы увидите, если время и судьба позволят, я сделаю кое-что, что удивит философов всех времен».

Но, конечно, он ждал от этой жертвы не только искупления в глазах общества, скорее он думал о спасении Байрона в его собственной байронической душе. Он показал в «Манфреде», что ад для него — разлад с самим собой. Этот разлад, посеявший с самого юношества вражду между Байроном, который мог бы быть, и Байроном, который был на самом деле, мог быть разрешен настоящим героизмом, позволяющим восторжествовать прежнему мятежному школьнику. Он нацарапал несколько стихов в тетради — начало неоконченной песни:

Проснулись мертвые — ужели буду спать? С тиранами мир бьется — промолчу ли? Поспела жатва — иль не соберу я? Не сплю, терновник колет изголовье, И каждый день трубит рожок в окно И будит отзвук в сердце…

«Стишки», — говорил он пренебрежительно, но никто лучше него не измерил этот разрыв между живыми чувствами, такими, какими видел их его усмехающийся здравый смысл, и чувствами, которые выражаются в стихах. Но как бы безжалостен ни был его анализ, как ни иронична была улыбка, когда кто-нибудь из его приятелей говорил о «греческом вопросе», сам он знал хорошо, что любовь к свободе и желание великих деяний были в нем реальны и сильны.

Он встречал в течение своей жизни столько препятствий к действию, что не мог не бояться тех, которые еще стояли перед ним. Прежде всего — Тереза. Он хорошо знал упорство «бессмысленной породы» и свою собственную слабость перед этой породой. «Госпожа Гвиччиоли, естественно, против того, чтобы я её покинул, будь это хоть на несколько месяцев, и так как её влияние помешало мне в 1819 году вернуться в Англию, то она прекрасно сможет удержать меня в 1823 году вдали от Греции». Но раньше, чем убеждать Терезу, ему надо было решить вопрос более неотложный и для него еще более мучительный: действительно ли грекофильский комитет в Лондоне желал его сотрудничества? После «исхода» 1816 года он проявлял по отношению ко всему английскому подозрительность парии. Для воображения нет страшнее тех врагов, которых мы не видим. Он был уверен, что англичане еще крайне раздражены против него, и решил ничего не просить у них, чтобы не давать им возможности отказать. С исключительной скромностью он предложил себя Хобхаузу и был чрезвычайно доволен, когда после долгого молчания, которое его задело, он был избран членом комитета. Письма этого времени показывают его с самой хорошей стороны — щедрым (он сразу объявил, что готов платить из своего кармана, и начал с того, что отправил за свой счет медикаменты и порох), простым и, самое главное, удивительно точным.

Письмо, которое написал ему мистер Боуринг, содержало в себе обычные общие места о «классической земле свободы, колыбели искусств и гения, обители богов, рае поэтов и прочих превосходных вещах». Это был тон, которого Байрон не выносил в прозе. «Энтузиазм!» — говорил он с отвращением. Он ответил рапортом о положении греков, достойным хорошего начальника штаба: «Материальные нужды греков как будто прежде всего таковы — парк легкой артиллерии с частями горной службы, во-вторых — пушечный порох, в-третьих — оборудование для госпиталей…» На четырех страницах, полных фактического материала, он отмечал нужды, наиболее удобные способы пересылки, адреса полезных корреспондентов. Весь здравый смысл Китти Гордон, оценивающей расходы Ньюстеда. Это составляло пикантный контраст с пустым красноречием комитета.