Потом он заговорил о Тита, который в продолжение нескольких дней не покидал его комнаты, о Бруно, которого он любил, но находил слишком суетливым. Он говорил и о религии:
— Вы не можете представить себе, какие странные мысли вдут на ум, когда меня мучает лихорадка. Я представляю себе, что я еврей, магометанин, католик, православный или протестант. Передо мной встает вечность, но на этот счет, слава Богу, я спокоен.
За ночь лихорадка и возбуждение усилились: он бредил. Миллинген и Бруно, угрожая ему неизбежным осложнением мозговой деятельности, в случае если он не позволит пустить себе кровь, добились его согласия. Он бросил на них взгляд исподлобья, взгляд, который во времена «Чайльд Гарольда» заставлял вздрагивать женщин в лондонских гостиных, — и сказал, подставляя руку:
— Ладно! Вы — проклятая банда мясников! Вылейте из меня столько крови, сколько вам нужно, и отвяжитесь.
17 апреля ему пускали кровь дважды. Он умолял докторов не мучить его бесконечными требованиями крови. Тита, перепуганный бредом своего хозяина, убрал пистолеты и кинжалы, которые всегда лежали около постели. Гамба, который не мог прийти посидеть около него накануне, ужаснулся, увидав, как он изменился. Слезы так и полились у него, и он должен был выйти. Вокруг кровати было полное смешение языков. Бруно и Тита говорили только по-итальянски, Флетчер и Перри — только по-английски, греческих слуг не понимала ни одна душа. Байрон без конца пил лимонад и время от времени поднимался с помощью Флетчера и Тита. Его больше всего преследовала мысль о том, что он не может заснуть.
— Я знаю, — говорил он Флетчеру, — что человек, лишенный сна, должен либо умереть, либо сойти с ума. Я не боюсь смерти. Я готов умереть, и гораздо больше готов, чем многие могли бы поверить.
18 апреля был консилиум четырех докторов — Миллингена, Бруно, Трейбера (ассистента Миллингена) и Лукки Вайа, медика Маврокордатоса. Это было в воскресенье, на пасху. Жителей городка просили не шуметь. И вместо того чтобы бросаться друг к другу с традиционным «Христос воскрес!», жители Миссолунги спрашивали один другого: «Как здоровье лорда Байрона?» В этот день у них был обычай палить из ружей; было решено, что Перри уведет на некоторое расстояние артиллерийскую бригаду и заставит её проделывать некоторые упражнения, чтобы отвлечь жителей из этой части города. Патрули ходили по улицам, чтобы вокруг дома соблюдали тишину. Мнения медиков разделились: Бруно и Лукка Вайа предлагали употребить средства, применяемые в случае тифа, тогда как Трейбер и Миллинген хотели снова ставить пиявки и горчичники, но были против того, чтобы снова пустить Байрону кровь, как того хотел Бруно.
— Ваши усилия спасти мне жизнь, — сказал Байрон Миллингену, — останутся тщетными. Я должен умереть. Я не жалею о жизни, потому что приехал в Грецию для того, чтобы окончить мое тягостное существование. Я отдал Греции мое время и деньги. Теперь я отдаю ей мою жизнь.
Во время этого пасхального дня он все же смог прочесть несколько писем и даже перевести одно, написанное по-гречески, от депутата Луриотгиса. После полудня окружающие поняли, что конец приближается. Флетчер и Гамба должны были выйти, они плакали. Тита остался потому, что Байрон взял его за руку, но отвернулся, чтобы не видно было, как он плачет. Байрон внимательно взглянул на него и, едва улыбнувшись, сказал по-итальянски:
— Oh, questa е una bella scena![73] — И тотчас же начался бред. Байрон, словно бросался в атаку, кричал по-английски, по-итальянски: «Вперед! Не робеть! Следуйте моему примеру! Не бойтесь!»
В минуты просветления он понимал, что умирает. Он сказал Флетчеру:
— Сейчас это уже конец; я вам должен сказать все, не теряя ни минуты.
— Принести перо, чернила и бумагу, милорд?
— О, Боже мой, нет! Вы потеряете слишком много времени, а его нет у меня; мне недолго осталось жить. Теперь слушайте внимательно… ваше будущее будет обеспечено…
— Я прошу вас, мой лорд, перейти к более важным вопросам.
Байрон сказал тогда:
— Мое бедное, милое дитя — моя дорогая Ада! Бог мой, если бы я только мог её увидеть, благословить ее, и мою дорогую сестру Августу, и её детей… Поезжайте к леди Байрон и расскажите ей все — вы с ней поймете друг друга…
В этот миг он казался чрезвычайно взволнованным. Голос его срывался, и Флетчер только временами мог уловить то одно, то другое слово. Байрон в течение некоторого времени что-то шептал, но разобрать ничего нельзя было. Затем, повысив голос, он сказал:
— Флетчер, если вы не исполните всего, что я вам сказал, я вернусь, если смогу, чтобы вас мучить…