Дон Жуан осиротел, притом вовсе не в переносном смысле. Несколько лет назад он потерял самого близкого ему человека, и это был не отец и не мать, а, так мне, во всяком случае, показалось, его дитя, единственный ребенок Выходит, потеряв дитя, тоже можно осиротеть, да еще и как А может, умерла женщина, та, которую он единственно любил?
В Грузию он отправился, как и в любое другое место, без особой цели. Его гнала собственная безутешность и печаль, и ничего больше. Потребность нести свою земную скорбь по миру и перекладывать ее на весь остальной мир. Дон Жуан жил под знаком своей скорби и печали, черпал в ней силу. Печаль была выше его. Как бы вооруженный ею — и не то чтобы как бы, — бессмертным он себя все же не считал, однако неуязвимым. Печаль была чем-то, что делало его неудержимым, она развязывала ему руки, и как ответный шаг (или, скорее, шаг за шагом) совершенно транспарентным, способным пропускать через себя и свои чувства все, что происходило вокруг, оставаясь к тому же, в случае необходимости, невидимым. Печаль подпитывала его на путях странствий, была для него хлебом насущным в любом отношении и при любых обстоятельствах. Благодаря этому у него не было больших проблем в удовлетворении жизненных потребностей. Последние вообще даже как-то больше и не возникали. Приходилось даже постоянно отгонять от себя мысль, а не может ли таким же образом реализоваться в ней, печали, идеальная земная жизнь и для других людей тоже (смотри выше: «перекладывать свою печаль на весь остальной мир», то есть на плечи других). Печалиться, но уже не эпизодически, а фундаментально, в самой своей, так сказать, основе, стало для него занятием жизни.
Уже много лет Дон Жуан не завязывал ни с кем отношений. Самое большее, случались дорожные знакомства, которые он тут же забывал по окончании совместно проделанного отрезка пути. Среди прочих было, естественно, немало женщин, причем не самых некрасивых (хотя казалось, настоящие красавицы стали со временем путешествовать меньше, во всяком случае, прилюдно, и реже ходить по улицам, появляться на площадях или ездить в общественном транспорте, — словно все они сидели по особнякам, по тайным уголкам, а если уж отправлялись в путь, то глубокой ночью и неизведанными тропами). Однако эти женщины, если уж Дон Жуан вообще показывался им на глаза, излучая при этом свою мировую скорбь, которая и для них обладала неотразимой силой и притягивала их как магнит, каждый раз отворачивались от него, едва сделав первый маленький шажок или произнеся первое слово, и причиной тому, так или иначе, был он сам — они не получали от него ответа, он оставался глух и слеп к ним, во всяком случае, к их персоне как личности или просто как к женщине. Он действительно избегал разговоров, даже остерегался открывать рот для так называемой беседы, словно утратил бы свою особую силу, нарушив молчание, и совершил тем самым предательство относительно цели своего путешествия. А ведь насколько разительно иначе вел себя Дон Жуан полжизни до того, как осиротел.
Стоило ему приземлиться в Тифлисе, как сразу обозначилась цель его путешествия. И как всегда, это случилось само собой, и как обычно — одновременно с прибытием в любое, первоначально ничем не примечательное место. Вот и сейчас: ему тут же захотелось отправиться назад, в ту местность, над которой он только что пролетел, — предгорную равнину Кавказа, напомнившую ему Пидмонт, причем не медля и не откладывая, прямо с аэродрома. А в огромный Тифлис он вернется к вечеру или еще позже, его ведь ничто не связывало, он был хозяином своего времени. И город распахнется тогда перед ним, как до того другие города — так всегда происходило до сих пор, — и он знал, что только в этом случае увидит особенности и прелести Тифлиса, или Тбилиси, как говорили здесь: иноземность и неповторимость современных городов не бросается в глаза, ее приходится отыскивать, и именно это и составляло заманчивую часть похождений Дон Жуана. Идея — а то была идея — пришла ему в голову, как только он увидел грузинское письмо: маленькие буковки под большими латинскими в зале прилета (уже не сарая, как раньше, и без пассажиров с курами и кроликами в клетках); по своей плотности, ритмике и округлости эти письмена напоминали ему ярусы кавказских отрогов. Никуда больше, только туда, и в нем заново вспыхнула задремавшая было энергия печали и скорби, обновляя весь мир.